В конце концов ветер войны принес домой и Отца. Однажды на рассвете, еще затемно, в дверь постучал изможденный мужчина со страшной гноящейся раной на горле. Баба Надя вскрикнула: «Господи помилуй!» Дед Маевский пошел в деревню и купил у кого-то лекарств, предназначенных для солдат. Мать вываривала тряпки и чистила рану. Она сидела у кровати денно и нощно, а Дитя Войны отправляла играть с двоюродной сестрой Надей. Время от времени Дитя Войны незаметно прокрадывалось в комнату, и девочке разрешали посидеть на кровати. Он сжимал ее руку, но не говорил ничего. Через пару недель Отец поправился и мог уже вставать и бродить по дому. Затем он исчез так же загадочно, как и появился.
Вскоре после этого Дитю войны и его Матери тоже пришлось уехать. В деревню пришли немецкие солдаты, собрали всех здоровых работоспособных людей и погрузили в поезд. Забрали и Мать. Дитя Войны хотели оставить, но Мать так пронзительно кричала, что ей разрешили взять девочку с собой. Это был товарный вагон без скамеек: люди сидели, сбившись в кучу, на охапках соломы или на голом полу. Ехали девять дней: из еды был только заплесневелый хлеб да немного воды, а вместо туалета — ведро в углу вагона. Но атмосфера была приподнятая.
— Мы едем в лагерь, — сказала Мать, — там мы будем в безопасности. Будем работать и получать вдоволь еды. Возможно, Отец тоже там.
К великому огорчению Дитя Войны, лагерь состоял не из расположенных полукругом шатров и лошадей на привязи (так Мать описывала казацкие стоянки), а представлял собой запутанный лабиринт — бетонные здания да высокие заборы из колючей проволоки. Но у Матери с дочкой все же была одна кровать на двоих и их кормили. Каждый день Мать с остальными женщинами садилась в грузовик, отвозивший их на завод, где они по двенадцать часов в день собирали самолетные двигатели. Дитя Войны оставалось в лагере вместе с другими детьми — все они были намного старше, — и охранником, говорившим на языке, которого девочка не понимала. Она часами смотрела сквозь проволочный забор, выглядывая грузовик, который привозил маму домой. По вечерам Мать валилась с ног от усталости и не рассказывала никаких историй. Плотно прижавшись к ней в темноте, Дитя Войны прислушивалось к ее дыханию, пока обе не засыпали. Порой девочка просыпалась посреди ночи оттого, что Мать плакала, но утром мама вставала, умывалась и как ни в чем не бывало отправлялась на работу.
Потом ветер войны перенес Мать и Дитя в другой лагерь, где находился Отец. Лагерь был похож на первый, но больше и страшнее — помимо украинцев, там трудилось много людей других национальностей, а охранники ходили с плетками. В том лагере произошло что-то ужасное, и лучше об этом забыть — лучше не знать, что это вообще произошло.
Потом вдруг война закончилась, и наступило мирное время. Семья села на большой корабль и уплыла за море — в другую страну, где все говорили на смешном языке, и хотя они по-прежнему находились в лагере, еды было вдоволь и люди хорошо к ним относились. И как бы в честь наступления мира на земле в семье родилось еще одно дитя. Родители назвали его Надеждой — в память о несбывшихся Надеждах.
Дитя Мира родилось в стране, недавно одержавшей победу. Хотя времена были тяжелые, люди надеялись на лучшее. Те, кто мог работать, работали на благо всех остальных; тех, кто нуждался, обеспечивали всем необходимым; детям давали молоко, апельсиновый сок и рыбий жир, чтобы они росли сильными и здоровыми.
Дитя Мира жадно поглощало все три жидкости и выросло упрямым и своенравным.
Дитя же Войны превратилось в Старшую Сеструху.
Защищенное жилище «Солнечный Берег» находилось в тихой улочке на южной окраине Кембриджа. Это был невысокий современный жилищный комплекс целевой постройки, который состоял из сорока шести квартир и бунгало, расположенных в большом ухоженном саду с газонами, взрослыми деревьями, розовыми клумбами и даже собственной совой. Имелась общая комната отдыха, где обитатели могли смотреть телевизор (отец скривился), пить по утрам кофе («А я люблю яблучный сок!») и участвовать в других мероприятиях — от бальных танцев («Ты б бачила, як Милочка танцювала!») до йоги («Ага!»). Комплексом владел один благотворительный трест, который сдавал квартиры на некоммерческой основе тем счастливчикам, что добирались до верхних строчек списка очередников. Комендантша по фамилии Беверли — немолодая вдова с копной выбеленных волос, низким смехом и огромной грудью — во многих отношениях казалась пожилой и более доброжелательной копией Валентины. Возможно, именно поэтому отец сразу остановил свой выбор на «Солнечном береге».
— Я перейду токо сюда, — твердо сказал он, — и бильше никуди.
Там, конечно, тоже была очередь, и Беверли, которой отец очень приглянулся, сказала мне, что хорошо бы обзавестись письмом от доктора, а еще лучше — не одним. Доктор Фиггис с радостью написала. Защищенное жилище — именно то, что ему нужно, утверждала она. Описала дряхлость отца, большие расстояния, какие ему приходится преодолевать, чтобы купить себе что-либо в деревне, проблемы, связанные с уходом за домом и садом, его артрит и приступы головокружения. Письмо получилось сочувственным, личным, трогательным. Но, может, одного окажется мало? К кому я еще могла обратиться? Поддавшись минутному порыву, я написала психиатру в районную больницу Питерборо. Примерно через неделю пришел ответ «всем заинтересованным лицам». По мнению психиатра, мистер Маевский психически здоров, не проявляет никаких симптомов слабоумия и вполне способен за собой ухаживать, но доктор выражал обеспокоенность, что «уединенная жизнь и отсутствие регулярного общения могут негативно сказаться на его психическом здоровье». По мнению врача, «структурированная социальная среда с ненавязчивым наблюдением позволила бы мистеру Маевскому самостоятельно прожить еще много долгих лет».
Это письмо помогло устроить отца в защищенное жилище без очереди, но разочаровало меня. А где же говорливый непараноидальный философ-поклонник Ницше с его склочной женой, которая намного его моложе? Помнил ли психиатр консультацию, которую отец описал мне во всех подробностях, или его письмо было просто формальным ответом на рутинный вопрос — ответом, составленным его секретарем, бегло просмотревшим документацию? Возможно, доктор соблюдал строгую конфиденциальность в отношении пациентов или же был настолько занят, что все пациенты стали для него на одно лицо. Быть может, он насмотрелся на стольких полоумных, что образ отца даже не отложился у него в памяти. Или, вероятно, отложился, но он не хотел об этом говорить. Меня так и подмывало позвонить ему и спросить — задать вопрос, который, сколько себя помню, всегда оставался невысказанным где-то в глубине моей души: мой отец… нормальный?
Нет. Довольно. Какой в этом прок?
Незадолго до Рождества мы с Верой провели несколько дней вместе в родительском доме, убирая и готовясь выставить его на продажу весной. Столько всего нужно было пересмотреть, почистить, выбросить, что нам некогда было поговорить по душам, хоть я на это и надеялась. Я спала ночью на верхней койке, а Вера — в бывшей Валентининой комнате.
Вера умела общаться с юристами, агентами по продаже недвижимости и строителями. Так что я возложила это на нее. Она же поручила мне избавиться от машин, найти новых хозяев для котов и кошек и отобрать вещи, которые, по утверждению отца, понадобятся ему в будущей жизни (во-первых, все его инструменты, не забыть тисочки, хорошую стальную рулетку, кое-какую кухонную утварь, острые ножи и, конечно, ему нужны книги и фотографии — ведь теперь, закончив книгу о тракторах, он уже подумывал о мемуарах, — его проигрыватель и пластинки, да, кожаный летчицкий шлем, мамину швейную машинку — он собирался перевести ее на электропривод с помощью двигателя от электрического консервооткрывателя, оставленного Валентиной, который, кстати, был так себе, — коробку передач от «фрэнсис-барнета», завернутую в промасленную тряпицу и хранившуюся в ящике для инструментов в задней части гаража, и, возможно, какую-то одежду), ну и все, что влезет в его крохотную квартирку (не так уж много).
Занимаясь всем этим вместе с Верой, я почувствовала особую близость, причем не на словах, а на деле — мы научились быть деловыми партнерами. Все, что требовалось сказать, уже было сказано, и теперь мы могли просто жить. Впрочем, сказано было не все.
Однажды вечером, когда солнце уже садилось, но еще ярко светило, мы выкроили время и сходили на кладбище проведать мамину могилку. Срезали в саду последние розы — удивительные белые «айсберги», которые цвели до самой зимы, — и немного вечнозеленой листвы и поставили в глиняной вазе возле надгробия. Мы сидели на скамейке под опавшей вишней и смотрели на широкие неогороженные поля, уходившие за горизонт.