Греческий митрополит Паисий Лигарид, торгующий в Москве табаком (это уже при Алексее Михайловиче), посетил отдаленную обитель, вроде бы тоже ходил поклониться мощам Арсения, однако возвратившись, написал, что тридцать шесть насельников ее, в основном, иноки, пришлые из разных монастырей, пребывают в лени, рукоблудии и чревоугодии, трапезничая с утра до вечера, с серебра и злата хмельное зелье пия. А иконы, утварь и облачение там ценности великой, ибо украшены золотом и дорогими каменьями, которых и при дворе не сыщешь.
Точно неизвестно, с какой целью писался этот донос, возможно, чтобы призвать братию к порядку, но скорее всего, учитывая личность и авантюризм грека, с мыслью поживиться за счет богатой Соринской Пустыни.
Однако ни патриарх, ни государь навести порядок не успели: Господь сам узрел и покарал сребролюбцев-чревоугодников смертью лютой. Наводнение случилось опять же в страстную неделю ранней Пасхи, во вторник, и позже сплавлявшиеся вниз по Соре купцы обнаружили полностью затопленный и смытый с лица земли деревянный монастырь, в том числе, снесенные льдом, недостроенные каменные сооружения и стены. Подобное наводнение, как морозы и засухи, случаются в этих краях примерно один раз в сто лет. Кого выловили из полых вод, положили в землю без отпевания.
Но монаху Митрофану, местному уроженцу, знающему характер Соры, удалось чудом спастись, и он, раскаявшись, вывез на трех подводах и где-то закопал монастырскую казну, всю золотую и серебряную утварь, оклады и кресты. Приняв обет молчания, он возродил обитель с жесточайшим уставом и абсолютным аскетизмом, только теперь на старом месте, то есть, в рощенье, которое никогда не затапливалось. И называться он стал Арсеньев Соринский монастырь. По преданию, сам Митрофан до пострига был ремесленником, медником-жестянщиком и потому собрал мастеров и организовал при обители мастерскую, где чеканили и отливали изделия исключительно из меди, презирая серебро и золото. Торговые же пути оставались вечными, не подвластными ни стихиям, ни, пожалуй, божьим карам, поэтому купцы на следующую ярмарку сбросились и в течение трех лет выстроили каменные храмы, палаты и мастерские, поскольку убоялись гнева Господня, да и не желали терять дешевый, прибыльный товар в виде медных окладов, меднолитых икон, крестов и прочих поделок высокого искусства и качества, ценной рыбы и мягкой рухляди.
Несмотря на строгость жизни, здесь все равно что-то происходило, потому как время от времени всех до единого насельников рассылали по другим монастырям, а то и вовсе сажали на цепь в земляные тюрьмы, а в Соринскую обитель посылали самых стойких духом и аскетичных иноков, чтобы по прошествии десятка лет заменить на новых. Болтали самое разное: мол, не выдерживают искушения бесом, не выносят строгости устава, впадают в уныние, вызывающее помутнение рассудка и, как следствие, склонность к ереси и даже богохульству. То им видение случится, придет какой-нибудь святой и давай проповедовать: неверно вы молитесь, не слышат вас на Небесах, надобно по-другому. И научит как. Иноки посчитают это за божье откровение и молятся по-новому, то на деревья, то на огонь или на солнце. А оказывается, все это погано и непотребно, и происходит потому, что монастырь стоит на языческом капище, и старые боги все время вредят новым.
Так или иначе, но существовала легенда, которую многие старики помнили. Будто бы в пору расцвета возрожденной обители, ровно за сто лет до событий семнадцатого года, пришел некий странствующий инок проситься в общину, однако ему отказали только за то, что весу в нем было за четыре пуда — слишком жирным показался, не подходил для худой, изможденной братии. Тогда обиженный странник достал мелок, начертал на железных воротах с коваными крестами пятиконечную звезду и удалился восвояси. Говорят, этот сатанинский знак оттирали всей братией целую неделю и так отшлифовали металл, что сияющую звезду поверх крестов было видно еще в тридцатых, пока не заменили ворота.
И вот спустя ровно век — день в день, вскоре после февральской революции, в третий день страстной недели произошло событие, толком не объяснимое до сей поры ни атеистами, ни церковниками: все насельники, включая послушников и даже наемных работников, в одну ночь покинули обитель и бесследно исчезли.
Соринская Пустынь стояла в священной роще, на горе, и потому местные жители, помня древние заповеди, рядом не селились никогда, ближайшие деревни и села находились в шести-семи километрах по берегам озера, и так получилось, что всю страстную неделю никто в монастырь не приходил, поэтому исчезновение монахов обнаружилось, когда народ стал подтягиваться ко всенощной службе. Каменная обитель с крепостными стенами стояла, как покинутый командой корабль. Все было оставлено так, словно иноки вышли на минуту и сейчас вернутся, еще некоторые лампадки горели, а все требники в соборе оказались открытыми на отходной молитве. Это обстоятельство родило страшные слухи о массовом самоубийстве. Будто бы кто-то видел, как насельники, послушники, престарелые безродные, жившие при монастыре, приходящие работники и мастеровые — все, кто был в тот час в Пустыни, цепочкой вышли на лед озера и разом прыгнули в майну.
Было и следствие, но толком проверить ничего не удалось, поскольку наступили такие времена, что событие это растворилось, будто капля в море. Монахов и исчезнувших вместе с ними мирских людей никто больше не искал и нигде они не объявлялись.
Однако с тех пор о Соринской обители, точнее, об этой горе, снова утвердилась слава проклятого места, и окрестные жители несколько лет опасались даже приближаться к монастырским стенам. Рассказывают, до середины двадцатых все стояло опечатано еще царскими следователями и в том виде, как было в памятную страстную неделю, разве что масло в лампадках выгорело. Новая власть во все религиозные страхи не верила, добралась наконец до лесного угла и приспособила пустующий и совершенно целый монастырь под колонию для беспризорников. Шпана, собранная с вокзалов трех губерний, жила здесь под замком и по правилам, пожалуй, более строгим, чем монастырский устав, однако портить и разрушать предметы культа не воспрещалось в связи со всеобщей борьбой против религиозных предрассудков. По крайней мере, за это не наказывали, и бывало, поощрялись такие игры, как например, соревнования по метанию камней в настенные фресковые иконы, которых было множество на храмах и часовнях. Конечно, раскапывать могилы никто не учил, но никто не учил и уважению к праху предков, потому первое надругательство порождало второе.
Сначала вскрыли раку и растащили мощи святого Арсения, затем, воспитывая в себе силу воли, а заодно с надеждой отыскать золото и драгоценности, разрыли все могилы, где лежали кости игуменов и монахов. В захоронениях именитых людей, кто жертвовал на монастырь, кое-что находили, чаще золотые и серебряные крестики, перстни, кольца и цепочки, которые превращались в валюту — через караульных покупали табак и самогонку. Время от времени устраивался шмон, охрана все отнимала и забирала себе — потому и смотрела сквозь пальцы, как гробокопатели по ночам роются на монастырском кладбище или долбят стены и полы в храмах. По мере перевоспитания некоторых беспризорников отпускали на работы за ворота и без конвоя, поэтому в течение нескольких лет перекопали все могилы и на приходском кладбище. Пока существовала колония, жители ближайших деревень на топорах спали, с сумерками девушек и молодых женщин запирали в амбарах и спускали собак.
Все закончилось в тридцать третьем году, неожиданно, странно и страшно, причем, опять в ту же страстную неделю, по уверениям местных жителей, в четверг. Событие это иначе, как божья кара, не воспринималось, а все остальное уже как следствие наказания. Скорее всего, воспитанники вскрыли могилу человека, умершего от сибирской язвы, либо от еще какой-то неясной и очень похожей болезни. В течение нескольких дней колония превратилась в госпиталь, воспитанников в больницы не вывозили, вдвое усилили караул и пытались лечить на месте. По словам редких очевидцев, мальчишки на глазах превращались в скелет, в живую мумию и сгорали за два-три дня. К страстной субботе в живых не осталось ни одного. Погибли и охранники, в основном, жители окрестных деревень, которых тоже не выпускал из колонии специальный отряд ОГПУ. Потом приехали люди в газовых масках, собрали всех умерших и закопали в одну братскую могилу, залив ее сверху полуметровым слоем бетона. Сам монастырь обработали какой-то вонючей, едкой жидкостью, заперли ворота и повесили табличку — опасная зона. Около месяца здесь стояла охрана, после чего все уехали, и Соринская Пустынь надолго превратилась в пустыню. Приходили сюда лишь на приходское кладбище, и то со страхом озираясь на замшелые стены.
О монастыре вспомнили ровно через одиннадцать лет, в сорок четвертом, когда появилось много пленных. Содержали здесь только солдат и офицеров СС, вероятно, полагая, что они все вымрут. Но удивительное дело, за два года существования секретного лагеря военнопленных от болезней не умер ни один немец, говорят, только здоровели, работая на свежем воздухе — рубили и сплавляли лес по Соре. Ходили они практически без конвоя, трудились на лесосеках вместе с колхозниками, и ничего особенного не случалось, если не считать, что все немцы были немного не в себе — играют, бегают, хохочут, как дети. По некоторым сведениям, они первыми нашли жилище, а точнее, убежище иноков и мирских, покинувших монастырь еще в семнадцатом году. Будто деревья валили по склону высокой горы, а снегу было по пояс, и глядь — из земли парок вьется. Подумали, берлога медвежья, и попятились, но тут снег разверзся и встал высокий, белый старик с крестом. Немцы обмерли от страху, шевельнуться не могут, а человек спрашивает: