И, тяжело вздохнув, подал знак ожидавшим в кулисах людям. Двое из них носили белые халаты, а третий похожую на военную форму.
— Перед вами, дамы и господа, профессор, руководитель центра по изучению ядов, и представитель Московской городской прокуратуры. Имена по понятным причинам, называть не буду. С ассистенткой профессора, победительницей конкурса «Бюст России», вы уже знакомы.
Стоявшие рядом с Майским мужчины изобразили нечто похожее на поклон, в то время как на анемичном лице девушки застыла кукольная улыбка. Борта ее короткого халатика раздвигали призовые груди, в ложбинке которых едва ли не параллельно земле горела отраженным светом эмблема фирмы мамопластики. В руках длинноногая дива держала поднос с чашкой и двумя блестящими металлическими термосами. Профессор с прокурором, оба не мальчики, смотрелись на ее фоне бледно.
Я нашел глаза Майского, он их и не прятал. Напряженный взгляд Леопольда показался мне тем не менее на удивление спокойным. Режиссер внимательно прислушивался к тому, о чем вещал прокурор. Тот, заглядывая поминутно в бумагу, пересказывал своими словами содержание закона, утверждавшего, что мы живем в демократической стране, где никто не вправе препятствовать волеизъявлению ее граждан.
Заступивший на его место руководитель центра был настолько немногословен, что не произнес ни слова. Достав из кармана халата капсулу, профессор продемонстрировал ее, держа между пальцами, собравшимся и вытряхнул содержавшийся внутри кристаллик в чашку. Я слышал, как он со звоном ударился о ее дно. После чего поспешно спрятался за мясистую спину прокуратуры.
Наступила неловкая пауза, заставившая Майского вмешаться. Придвинувшись естественным движением к механически улыбавшейся красотке, он слегка ее подтолкнул, что понудило диву раскрыть похожие на рыбьи, накачанные силиконом уста:
— Вам с чаем или с кофе? — проворковала она вибрирующим от желания нравиться голосом. — Хотите, можно с лимончиком!
Не знаю, что я ей ответил и ответил ли вообще. Смотрел, завороженный, как льется из термоса струйкой темная жидкость. Ощущение было такое, что все происходит не со мной и никакого отношения ко мне не имеет. Принял протянутую чашку обеими руками. Маленькую, тончайшего китайского фарфора. Если посмотреть ее пустую на свет, на дне проступит изысканной графики рисунок. Только пустой она не была, пустота обосновалась в моей голове. Мир отодвинулся, оставив меня наедине с собой. Чувства притупились. Иногда говорят: смертельный ужас, не понимая значения этих слов, да понять их умом и нельзя. Все мы — самоубийцы, каждый по-своему убиваем себя в жизни, но постепенно. Совсем другое, когда держишь собственную смерть в руках. Я не был в состоянии оторвать от чашки взгляда. Сколько раз, сталкиваясь с людьми, я был поражен их мелочной бессмысленностью! Сколько раз просыпался ночью от выматывавшей душу тоски! Тогда почему мне не хочется уходить? Почему так трудно сделать последний шаг?..
Но руки, мои руки, казалось, меня уже не слушались. Сгибаясь в локтях, они несли яд к губам. Медленно, очень медленно, неотвратимо. Когда кто-то до меня дотронулся, я чуть не выронил чашку. Молчавший до сих пор, профессор смотрел на меня с укоризной.
— Ну право, батенька, не здесь же! — и, показав кивком головы на появившуюся на сцене ширмочку, заверил зрителей: — Много времени это не займет…
Зал ответил ему глухим молчанием. Ведомый под локоток девушкой, я повернулся и, шаркая по-стариковски ногами, направился было к белой занавеске, как из последнего ряда кресел поднялся мужчина и громогласно заявил:
— Фуфло это, не верьте! Спрячут парня, а нам скажут, мол, всё, ферзец!
На обрюзгшем лице шедшего рядом профессора появилась тонкая, как бритва, иезуитская улыбочка. Как наводится на цель орудийная башня линкора, он степенно обернулся к баламуту:
— Пожалуйте, милейший, на сцену! Говорите, фуфло?.. Для вас у меня припасена вторая ампулка. Вы ведь не будете возражать?
Прокурор, к которому он обращался, пожал плечами в погонах.
— Подпишет заявленьеце, что добровольно, и вперед! У меня оно, типовое, с собой…
И полез во внутренний карман кителя, но мужика на галерке уже и след простыл. Профессор обвел глазами зал.
— Можем быть, у кого-то еще возникли сомнения? Не стесняйтесь, господа, дело житейское… — Выждал несколько секунд, но желающих составить мне компанию не нашлось. — В таком случае, продолжим!
И мы продолжили наш путь. Втроем. Отдувавшийся на каждом шагу грузный профессор. Переступавшая по доскам сцены на манер нетрезвой цапли девица. И я, на ватных ногах с зажатой в одеревеневших руках чашкой. Шел, опустив глаза, боясь наступить на развязавшийся шнурок. Ничего по сторонам не видел, как вдруг сердце упало: прямо передо мной, словно выступив их тумана, показался край белой ширмы. За ним — угол больничной кушетки. На ней подушка с квадратным штемпелем больницы на наволочке. Она-то здесь зачем? Лежа пить неудобно. Ах да, потом!.. Какое странное и страшное слово! Остановится бы, завязать шнурок. Пальцы не послушаются! Нет у меня никакого «потом», только крохотное «сейчас»…
Треск распахнувшейся настежь двери заставил меня вздрогнуть и обернуться. Отбиваясь на ходу от охранников, по проходу между кресел к сцене рвалась старушка. Субтильная, в синем рабочем халате и платочке на седенькой головке. Орудовала шваброй, словно это был шест монахов Шаолиня, и верещала так, что впору было затыкать уши.
— Отриньте, ироды! Не трожь меня, душегуб!..
Наблюдавший за происходящим Майский забыл поднести к губам микрофон. Он и не требовался.
— В чем дело? — гаркнул Леопольд. — Что там у вас происходит?
Огромный бугай из охраны телецентра начал было косноязычно объяснять, но старушенция тут же его перебила:
— Хоть режьте меня, грех на душу не приму! Уборщица я тутошняя, пол в холле протирала, а там телефон. Дай, думаю, позвоню, проголосую, а сослепу другой номер и набрала. Ошиблась я, родимец, поняла, что ошиблась, только подумала, один голос ничего не решает. А тут глянула в телевизор… Матерь Божья!
Я себя не контролировал, не понимал, о чем идет речь, ни слова. Руки, на них канатами вздулись вены, сантиметр за сантиметром тащили чашку ко рту. От нее исходил запах вишневых косточек. Дразнил, манил, не давал остановиться… как вдруг рядом выросла фигура Майского. Покрыв пространство сцены в три прыжка, он с такой силой врубил ребром ладони по чашке, что та, не коснувшись пола, разлетелась на куски. Сгреб меня в охапку, прижал к себе, как будто боялся, что я начну подбирать осколки…
Обо всем, что было после, я прочел в газетах, по телевизору сюжет крутили раз по сто в день. В зале творилось нечто невообразимое. Зрители обнимались, женщины рыдали в голос, мужчины свистели, и все вместе лезли по головам на сцену, как на решетку ворот в фильме про штурм Зимнего. Оператор с камерой на плече метался по ней, не зная, кого снимать. Я отсутствовал. Не мог даже улыбаться. Появившийся неизвестно откуда духовой оркестр грянул «Прощание славянки». Председательша комиссии требовала протокол, в то время как грудастые участницы конкурса обносили публику спиртным, заготовленным, как можно было догадаться, для моих поминок. Его победительницу, как и профессора с прокурором, спровадили от греха подальше в кулисы.
Апофеозом разгула страстей явился выведенный по громкой связи в эфир звонок президента, заявившего, что результаты голосования свидетельствуют о росте в обществе гуманизма, а само шоу внесло значительный вклад в его консолидацию. И только старушка уборщица в огромных желтых резиновых перчатках сметала в совок осколки чашки и тихо улыбалась.
Но к этому времени сцену я уже покинул. Отбившись от желающих нас качать, Майский увел меня в гримерку, где принялся, как заботливая сиделка, отпаивать водкой. Хвалил и выглядел чрезвычайно довольным, а я вливал в себя рюмку за рюмкой, и меня не брало. И только когда свет в комнате потускнел, а пол, выказывая норов, начал вставать на дыбы, рядом с Леопольдом объявился Феликс и мы стали пить втроем. Только Фил не пил, а Майский то и дело его за что-то благодарил и, не зная меры, перед ним заискивал.
Я угодничества не люблю. Я терпеть не могу, когда перед кем-нибудь ломают шапку. Человеческое достоинство… оно достоинство человека! Так и хотел им сказать, только это плохо у меня получалось. Аркт… артикуляция не позволяла! А еще мне хотелось завязать давешний шнурок, мысль о нем не переставала меня мучить.
— Брось, Леопольд, — бормотал я, не уверен, что вслух, — Фил добрый малый! Давайте, братцы, выпьем, как у нас заведено…
Потом была машина, и мы с Феликсом куда-то ехали, пока я не оказался в собственной постели. Тут-то шнурок меня и достал! Превращаясь то в змею, то в петлю на шее, изводил до утра, и даже в туалете, лицом в унитаз, я изобретал схемы, как бы половчее соорудить из него бантик.