Чем дальше мы уходили, тем хуже становилась погода. Воздух наполнился кружащейся ледяной крупкой, резавшей кожу, как бритва. Ко времени, когда мы добрались до Трех Тарнов, погода стала по-настоящему угрожающей: к острой слякоти добавился густой туман. Свирепые порывы ветра избивали склон, и мы уже еле тащились. В тумане видимость сократилась до нескольких ярдов. Раз или два мы ненадолго теряли тропу. Меня это беспокоило, потому что мне не особенно хотелось умирать наверху — кроме всего прочего, на моей карточке экспресс-оплаты телефона оставалось 4700 неистраченных единиц. Из мглы перед нами выдвинулось нечто, чрезвычайно напоминающее оранжевого снеговика. При ближайшем рассмотрении это оказался высокотехнологичный альпинистский костюм. Где-то внутри него скрывался человек.
— Малость свежо, — выдал он образчик недооценки.
Джон с Дэвидом спросили его, далеко ли он дошел.
— Только что с Бли Тарна.
До того было десять миль ходу по этой тяжелой тропе.
— Плохо там? — спросил Джон на лаконичном жаргоне бывалых туристов.
— На четвереньках приходится, — отозвался встречный.
Они понимающе кивнули.
— Скоро и здесь то же будет.
Они снова кивнули.
— Ну, мне надо двигаться, — объявил человек, как будто целый день потратил на болтовню, и нырнул в белое варево. Я посмотрел ему вслед и обернулся спросить, не подумать ли нам о возвращении в долину, к теплому приюту, где дают горячую еду и холодное пиво, но обнаружил, что Прайс и Партридж уже растворяются в тумане в тридцати футах впереди.
— Эй, подождите меня! — прокаркал я и побрел следом.
Мы добрались до вершины без инцидентов. Я насчитал тридцать три человека, обогнавших нас. Они забились между побелевших от тумана камней с сэндвичами, фляжками и рвущимися из рук картами. Глядя на них, я попытался представить, как стал бы объяснять происходящее иностранцу, — с какой стати три дюжины англичан устроили пикник на вершине горы в ледяную бурю? — и понял, что объяснить это невозможно. Мы пробрались к валуну, и сидевшая под ним пара милосердно подвинула свои рюкзаки, освободив место для нашего пикника. Мы уселись и зарылись в мешки из оберточной бумаги, под пронзительным ветром облупливая крутые яйца занемевшими пальцами, запивая тепловатой шипучкой, заедая раскрошившимися сэндвичами с сыром и пикулями и глядя в беспросветную мглу, ради которой мы три часа лезли сюда, и я думал, серьезно, я думал: «Господи, как же я люблю эту страну!»
Я направлялся в Ньюкасл через Йорк, когда меня настиг очередной непредсказуемый порыв. Я сошел в Дареме, с намерением часок поглазеть на собор — и влюбился, мгновенно и всерьез. Да это же чудо — идеальный городок, я только и думал: «Почему же никто мне о нем не рассказывал?» Я знал, конечно, что в нем есть отличный норманнский собор, но представления не имел, как он великолепен. Просто не верилось, что за двадцать лет никто мне не сказал: «Ты не бывал в Дареме? Господи боже, человече, отправляйся немедленно! Пожалуйста, можешь взять мою машину». Я читал в воскресных газетах бесчисленные отчеты о путешествиях в Йорк, Кентербери, Норидж и даже Линкольн, но не припомню ни одного о Дареме, а друзья, которых я о нем расспрашивал, едва ли там бывали. Так что позвольте вам сказать: если вы никогда не бывали в Дареме, отправляйтесь сейчас же. Берите мою машину. Это чудо.
Собор, громада красно-бурого камня, стоящий высоко над ленивой излучиной реки Вер, разумеется — его слава. Все в соборе совершенно — не только расположение и исполнение, но, что не менее заслуживает упоминания, и то, как им распоряжаются ныне. Для начала, там нет никакого вымогательства, никакой «добровольной» платы за вход. Просто снаружи висело скромное объявление, что содержание собора обходится в 700 000 фунтов стерлингов в год, что сейчас производится реконструкция восточного крыла стоимостью 400 000 фунтов, и они будут чрезвычайно благодарны за любые пожертвования от посетителей. Внутри стояли два ящика для денег — и все, никакой суеты, ни назойливых объявлений, ни утомительных досок с бюллетенями, ни дурацких флагов Эйзенхауэра. Ничто не отвлекало от невыразимого, возвышенного величия собора. День, когда я его увидел, был идеален. Солнце косо бросало лучи сквозь витражные окна, выхватывая из тени кряжистые желобчатые колонны и разбрызгивая по полу пеструю рябь. Нашлись даже деревянные скамьи для молящихся. Я не судья в таких вещах, но окна над хорами показались мне, по меньшей мере, равными более знаменитым Йоркским витражам, причем их видно во всей красе, а Йоркские загнаны в трансепт. А витражи в противоположной стене были еще лучше. Я не могу говорить о них, не впадая в восторженное многословие, потому что это было просто чудесно. Пока я стоял там, среди всего дюжины других посетителей, мимо прошел церковный служка и весело поздоровался. Я был очарован его дружелюбием, пленен окружавшим меня совершенством и немедля отдал свои голос Дарему за лучший собор на планете Земля.
Упившись вдоволь, я засыпал коробку для сбора пожертвований мелочью, отправился на самый беглый осмотр старого квартала города, который оказался не менее древним и обольстительным, и вернулся на станцию, потрясенный и в то же время растерянный: сколько же всего надо посмотреть в этой маленькой стране и какой глупостью было надеяться, что я увижу больше малой толики за семь быстротечных недель.
Я сел на проходящий поезд до Ньюкасла, потом на местный до Пегсвуда, расположенного в 18 милях к северу, вышел там под щедрое не по сезону солнце и прошел пару миль по прямой как стрела дороге до Эшингтона.
Эшингтон долго называл себя самым большим шахтерским поселком в мире, но теперь шахт там не осталось, и с населением 23 000 человек он едва тянет на деревню. Он прославлен как родина уймы футболистов: Джекки и Бобби Чарлтонов, Джекки Милберна и еще четырех десятков, достаточно искусных, чтобы играть в первом дивизионе, — замечательный урожай для столь скромного населенного пункта, но меня привлекало другое: некогда знаменитые, а теперь почти забытые горняки-художники.
В 1934 году под руководством ученого и художника из Даремского университета Роберта Лайона в городке зародился художественный клуб, так называемая Эшингтонская группа. Он состоял исключительно из шахтеров, никогда не бравших в руки кисть — а во многих случаях и никогда не видевших настоящей живописи, пока они не начали собираться вечерами по понедельникам. Эти горняки неожиданно выказали большой талант и «вынесли имя Эшингтона за серые горы», как выразился впоследствии критик из «Гардиан» (наверняка отменно разбиравшийся в футбольных делах). В тридцатые и особенно в сороковые годы они привлекли к себе большое внимание и часто оказывались в поле зрения национальных газет и художественных журналов. Были выставки в Лондоне и других крупных городах, У моего друга Дэвида Кука есть иллюстрированная книга Уильяма Февера «Горняки-художники», и он мне ее как-то показывал. Репродукции картин были совершенно очаровательны, но у меня в памяти засели фотографии коренастых шахтеров, одетых в костюмы с галстуками, теснившихся в маленькой хижине и сосредоточенно склонявшихся над этюдниками и подрамниками. Я должен был это увидеть воочию.
Эшингтон оказался совсем не таким, как я ожидал. По фотографиям в книге Дэвида он представлялся мне грязноватой, непомерно разросшейся деревней, окруженной неряшливыми отвалами и затянутой дымом трех местных шахт, с чумазыми переулками, сгорбившимися под вечной черной от копоти моросью, — а нашел я современный деловитый поселок с чистым, прозрачным воздухом. Был в нем даже новый деловой квартал с развевающимися вымпелами, тоненькими саженцами деревьев и впечатляющими кирпичными воротами на въезде, как видно, на участок новостроек. Главная улица — Стэйшен-роуд — удачно превращена в пешеходную зону, и многочисленные расположенные на ней магазины, кажется, вели бойкую торговлю. Было очевидно, что больших денег в Эшингтоне не водится — большая часть магазинчиков относилась к виду «торгуем всем и дешево», витрины были изнутри залеплены объявлениями о скидках, и все же они процветали, чем не мог похвастать, скажем, Брэдфорд.
Я зашел в ратушу, спросил дорогу к знаменитой некогда хижине и зашагал по Вудхорн-роуд в поисках здания старого кооператива, за которым та скрывалась. Слава Эшингтонской группы, надо сказать, покоилась в немалой мере на благонамеренном, но слегка раздражающем снобизме. Когда читаешь старые отчеты о выставках в Лондоне или Бате, трудно избежать впечатления, что критики и прочие эстеты относились к эшингтонским художникам примерно как к ученой собаке доктора Джонсона: дивно не то, что они рисуют хорошо, а то, что они вообще это делают.
Между тем эшингтонские художники представляют лишь малый фрагмент великой тяги к лучшему в местечках, подобных Эшингтону, где немногим посчастливилось окончить хоть несколько классов школы. Глядя из нашего времени, поражаешься, сколь богата была довоенная жизнь и с каким энтузиазмом эшингтонцы хватались за предоставлявшиеся возможности. В то время городок мог похвастать еще и философским обществом с круглогодичной программой лекций, концертов и вечерних занятий; оперным обществом; драматической студией; ассоциацией образования для рабочих, шахтерским институтом социального обеспечения с мастерскими и опять же классами; клубами садоводов, велосипедистов, атлетическими и прочими без счета. Даже те рабочие клубы, которых Эшингтон в лучшие времена насчитывал двадцать две штуки, предлагали тем, кто жаждал большего, чем пинта-другая эля «Федерейшн», библиотеки и читальни. В городке активно действовал театр, танцзал, пять кинотеатров и концертный зал, названный «Залом гармонии». Выступавший в двадцатых годах в «Зале гармонии» хор Баха собрал 2000 слушателей. Вы можете представить что-либо хоть отдаленно похожее в наши дни?