— Роб, меня пугает счастье.
И вот, бедняжка привязана к легкомысленной возлюбленной. Хохочущая Трэш вопиет между статуями.
— Чертовски здорово! Ничего такого не было после Сесила Б. де Милля![144] — скорее всего, кричит она.
А Пиа? Опять молчит и думает обо мне? Я вижу, как, отрешенная и бледная, она бродит между камней и наверняка по своему обыкновению еле слышно насвистывает.
Входя в Прах-Кхан, ахаешь от изумления. Широкая дорога уставлена по краям изображениями духов в человеческий рост. Слева — дэвы со спокойными улыбками, раскосыми глазами и длинными ушами, которыми они слушают музыку внутренней тишины. Справа — холодные и важные асуры с круглыми глазами, приплюснутыми носами и сардонической усмешкой на губах. Те и другие небрежно держат гигантского змея, у которого семь голов с выступающими зубами и распушенными веером хохолками. Он выгибается, хочет уползти, но они держат его таким образом, что он становится балюстрадой, вдоль которой по большим серым плитам ходят посетители. Мне запомнился шорох сухих листьев под ногами. Очень похожие на своих ювелирных сестер, ящерицы протирают глазки и шуршат по камням, с любопытством наблюдая за чужаками.
Мы робели и прятали друг от друга глаза. Сразу за змеиной балюстрадой открывался во всей его роскоши лес; в древние времена поблизости было озеро, однако оно почти совсем высохло и настолько густо заросло водорослями и лилиями, что стало напоминать ирландский луг. После несколько церемонного шествия по длинной аллее духов неожиданно оказываешься в лабиринте дворов, покоев, коридоров и вестибюлей. Случайный обломок статуи геройски улыбается, несмотря на свое бедственное положение. Здесь стоит тяжкий запах разлагающегося помета летучих мышей, а из темных комнат доносится мяуканье этих ночных существ, висящих вниз головой, оно похоже на плач новорожденных в клинике, где лечат тьмой и сном.
Потом, естественно, появляется сам Ангкор-Ват — неподвижное, однако захватывающее дух свидетельство великого прошлого. Пересекающая ров широкая каменная дорога свободна от паломников. Здесь праздник цветов, торчащих из воды, точно запонки. Один водоем следует за другим, их всего три, и вокруг — зеленые луга, на которых живут белые цапли и белые, как снег, пеликаны. Пятигранные башни образуют квадрат, а пятая башня посередине; в их стенах выдолблены ниши, и в каждой сидит улыбающийся Будда под сенью девятиголового нага,[145] словно под огромным пальмовым опахалом. Оказавшись рядом, ты уже не можешь оторвать взгляд от барельефов с трагическими сценами. Слоны со сплетенными хоботами замерли в смертельных поединках; сидящие на них воины выпускают тучи стрел; на колесницах — лучники, грозно жестикулируют; умирающие лежат вперемежку с мертвыми, победители и побежденные — в последней судороге схватки, как разъяренные тигры; корабли с драконами на носу плывут по мифической реке, кишащей крокодилами и гигантскими рыбами. Это и есть мир, реальный мир, в котором все друг друга пожирают. Твой и мой мир.
Но стоит отвернуться от мучительных картин, и твоя страдающая душа мгновенно успокаивается. С умиротворением смотришь на уходящее за горизонт солнце, благодаря которому все становится нежным, как зола, фиалка, как пористая мякоть гриба. Монахи в желтых балахонах вечером выходят из монастыря, чтобы тихо подышать временем возле голов наги. Их лица словно вырезаны из слоновой кости — безмятежны и отрешенны. Вот истинные потомки изображенных на воинственных фресках людей, у которых в руках копья, подносы, кувшины, которые без слов вступают в сражения и, толстогубые и длинноухие, маршируют между деревьями, где почти на каждой ветке — множество попугаев и обезьян. Маленькие телята глупых серых буйволов играют в тенистых сумерках. Пиа рядом со мной, она держит меня за руку и больше не боится.
— Я поняла, — сказала она, когда мы отправились в долгий обратный путь к поджидавшей нас машине.
Да, я тоже понял. В каком-то смысле это помогло мне постичь и остальное — долгий печальный путь влюбленных и преследовавшую их по пятам беду. Все это живет во мне как множество перепутанных кинокадров, которые налезают один на другой. Вот ливень захватил их врасплох в джунглях. Вот сломалась машина. И целые сутки они никого не могли найти, чтобы помогли. Трэш совсем разболелась, ее трепала лихорадка, она лежала потная, похожая на уродливую куклу из черного шелка. Какие-то бельгийцы из католической миссии взяли их к себе в крытую травой хижину, кишевшую насекомыми, так как начался сезон дождей. Горела слабая свеча, и маленький священник бодрствовал вместе с Пиа, качая головой, когда она предлагала ему поспать. Дождь лил как из ведра, так что до врача невозможно было добраться, да и дорога была перекрыта — ремонт. Через два дня благородное черное сердце Трэш остановилось, когда она спала; крест упал на циновку — так они узнали, что она умерла. Ее тело похоронили в сырой черной земле, чтобы оно растворилось в ней. Пиа, немного придя в себя, сообщила сначала обо всем брату, а после прислала мне полный отчет о происшедшем, который написан дрожавшей, но ничего не упустившей рукой. Она сделала это не для меня, не потому что ей хотелось причинить мне боль, о нет. Похоже, ей было необходимо осознать смерть Трэш, сжиться с нею и пробить свою немоту. Она написала, как маленькие часики Трэш тикали до утра, и тут уж, не выдержав, она сорвала их с ее руки. А потом Пиа босиком побежала в джунгли, смутно надеясь, что ее укусит ядовитая змея. Однако в непрекращающемся дожде были лишь белые пиявки с человеческий палец. Когда она приплелась обратно в миссию, то была вся облеплена ими. Ей не позволили их отодрать, чтобы не образовались ранки, в которые легко могла попасть инфекция, и вообще могло начаться заражение крови. Миссионеры принесли соль и стали сыпать ею на тошнотворных тварей. Результат превзошел все ожидания. Исторгая кровь, которую они успели высосать, пиявки отваливались, скукоживались, будто сдувшиеся шарики. Вскоре на Пиа не осталось ни одной, но она была вся в крови — в своей крови.
— Я тогда выпила очень много виски, чтобы успокоить нервы.
Но это не помогло. Это никогда не помогает.
Я понял, пока читал письмо, что для меня краски не потускнели, и она жива в моей памяти. Говорят, если любишь, то никакая разлука ничего не меняет, пока не ломается главный механизм — Память. Ложь! Софистика! Жалкое изобретательство! Прочитав длинное письмо Пиа, кончавшееся словами «Больше писать не буду. Твоя Пиа,» я почувствовал себя старым слепым псом, утратившим все ориентиры, кажется, Улисс часто такого вспоминал.
Сначала я в ярости разорвал листки надвое, но потом вдруг осмыслил, что это последнее послание Пиа, и начал их склеивать, чтобы затем положить к остальным, которые хранил в ее кожаном несессере. Медленно перечитал письмо еще раз. Сколько же у нее моих привычек! Тоже здорово нервничает (как случалось мне, когда я корпел над очередной книжкой), словно погружается в море запретов и не может писать слитно — вместо скорописи сплошные печатные буквы. Меня охватила еще большая ярость, и я бросился с письмом в уборную, чтобы навсегда избавиться от него, утопить в унитазе, однако, повинуясь нелепому импульсу, разорвал его на мелкие кусочки и съел.
Ну вот, опять нагрянула ночь, и опять я в разрушающемся городе на берегу петляющей средневековой реки. Да, иногда я прогуливаюсь по берегу, изнемогая от скуки и брезгливости. Мужчина сидит возле открытой двери и играет на скрипке. Седые раскаявшиеся грешники омываются в вечной воде. Старик-могильщик копает землю, чтобы заглушить крики мертвых. И совсем древние старики, как на изящных гравюрах, в складчатых одеждах. Невольно начинаешь думать о прежних эпохах, когда с половой зрелостью обращались тактично, не принято было выставлять интимные переживания напоказ, раньше понимали, что это драгоценный дар природы. Я сидел на тенистой площади возле Памятника Погибшим, и с каждой рюмкой pastis[146] женщины становились все желанней и желанней. Пожалуй, пора стать педерастом и найти себе грациозного курчавенького негритенка из ласковых африканских джунглей.
Женщина — самое болезненное существо среди позвоночных, но куда как выносливее мужчины; где-нибудь в королевстве ископаемых составят опись всего, отпечатанного в глине и отраженного в камне, чтобы медленно вгрызаться в это еще многие века. Большие несчастья ранят настолько глубоко, что на поверхности не видно ничего, кроме улыбки. Но, увы, лишь единожды в жизни происходит что-то по-настоящему большое!
Как ни старайся, второго раза не будет. Приходит долгая ночь, и становится темно, хоть глаз выколи. Ночь пьет, как тигры, украдкой.
Если доживу до завтра, напишу герцогине.