Тут барышнин змей зашипел на Кнопфа.
«Это непременно они вам подбросили», – сказал Кнопф. – «Я эту сучью породу знаю».
«Ужик», – сказала Манечка. – «Хороший ужик. Если бы я знала, мальчик он или девочка, я бы его назвала».
Я велел выйти Кнопфу и попробовал поднять Машу. Она взглянула на меня жалобно. «Александр Васильевич, ох, Александр Васильевич…»
«Вас обижали, Машенька?» «Если вы про то самое, то нет. Но они кормили меня овсянкой. Я думала – умру». У Манечки полились слезы. «Я дрянь, – сказала она, – Презирайте меня, если хотите. Я все рассказала им. Все-все. Про детей, про вашего отца».
Манечка выплакалась, мы прошли в большую комнату. «Смотри, – сказал Кнопф. – А этот твой у двери так и стоит, чтобы я не убежал. Вот гусь!»
Я махнул Кнопфу, чтобы он выкатывался на кухню, и он, слава Богу, понял. Машенька все еще не могла идти, и я стал рассказывать о нашем житье у Ваттонена. Нет, нет, моя девочка слушала меня, но не те слова, что я шептал ей, а то беззвучное, что происходило в ней в ответ на мои слова. Потом она обняла меня и сквозь запах табаку (в квартире было страшно накурено) пробился тонкий аромат ее кожи.
«Манечка, – шепнул я ей, – вообразите: там у Ваттонена я сочинил пьесу, а дети сыграли ее. И Кнопф, вы только представьте себе, играл царя Ирода». И тут Маша зарыдала в голос. Она плакала так, будто пришло горе, которого нам с нею хватит до конца жизни. Я однажды видел, как плачут, упав на гроб, Манечка плакала так же, только у нее не было и гроба – и руки, и плечи рушились в темноту. А прислониться ко мне она не хотела. Наум выдвинулся из прихожей, стоял на пороге и смотрел испуганно.
Манечка перестала плакать разом, без прерывистых вздохов и всхлипываний. Она подняла глубоко запавшие, в темных кругах глаза и голосом тихим и уверенным сказала, что не любит меня теперь, а может, и вовсе никогда не любила. Я как-то по-подлому засуетился; то схватывал Манечку за плечи, то пытался поцеловать. Она не отстранялась, просто сидела прямая, как доска, и я ничего не мог поделать.
«Не горюйте, Александр Васильевич, – сказала Маня, – вы-то меня тоже не любите». «Дура! – закричал я на нее, – бедная моя дура!» «Правда, правда, – сказала она, сосредоточенно глядя перед собой. – У вас украли меня, у вас убили папу, а вы сочиняете пьесу. Ну, разве только, что она про Ирода… Нет, нет, все равно. Вы же не бросились меня разыскивать, вы пошли за границу и написали пьесу. Да. Вот: вы настоящий писатель».
Змейка скользнула у Манечки из рукава, она погладила блестящий узор. «А я? – сказала Маня. – Я дрянь, дрянь! Если бы я могла, я бы так и отвела их к вашей дочке, если бы я знала еще что-нибудь, я рассказала бы им все. Понимаете ли вы, Александр Васильевич, что кроме своего страха я ни о чем, ни о чем не думала! А так ведь не бывает, если любишь».
Тут хлопнула входная дверь, и Наум, рыкнув, метнулся в прихожую.
– Ушел! – крикнул он. Пнул дверь и заругался, не стесняясь.
* * *
Не люблю вспоминать, что было в тот день дальше. Я вернул помертвевшую Манечку родителям и заехал в лавашную на Литейном, но Кнопфа там не было, только тихая Лариса плакала над своими лавашами. Наконец, к вечеру я добрался до нашего со стариком жилища. Я разогрел на сковороде бобы, вылил пиво в огромную кружку и поужинал, дивясь тишине. Уже допивая, сообразил, что тишина эта от отсутствия старика. Следовало немедленно кое-что проверить. Я пошлел в отцову комнату, где еще стоял запах стариковства, откинул с постели плотно убитый матрас и забрал конверты. На мое счастье он разуверился в банках. Я вытряхнул рубли на стол, рассовал их по карманам. Помню, мне все казалось, что я должен куда-то мчаться. Во втором конверте была валюта, но не та, которую копят добрые люди, а мне на удивление немецкие марки пополам с гульденами. Там еще лежала бумажка. На ней дрожащей, будто с кардиограммы линией, было вырисовано слово «курс». Следом за ним располагались еще несколько трясущихся линий. Это были записи старика, и один только Бог знал, что воображал он, глядя на выходящие из-под его руки зубчики и запятые. Не знаю уж, как это вышло, только вдруг обнаружил я, что плачу. Я помнил оставленного при дороге в снегу старика каждую минуту, но почему-то именно теперь над его каракулями меня пробило. Мне пришло в голову, что обо всем этом нужно будет рассказывать Ольге, и невыносимый стыд зажег лицо. Потом зазвонил телефон, и я подошел, стараясь ступать как можно тише. Я снял трубку и некоторое время вслушивался в чужое дыхание, не говоря ни слова.
– Ах, не томите меня, Александр Васильевич, раздался голос Кафтанова, а поскольку я еще цепенел, он переменил тон, и у нас состоялся разговор. Разговор получился странноватый. Как видно, известия о произошедших событиях просочились в школу через Алису. Своенравная дамочка профильтровала их своим причудливым разумом, и общество содрогнулось.
– Но не я, милейший господин Барабанов! Не я, не я. – заиграл баритон Ксаверия. – Скажите же мне, что не было налета, что вашу… кгм… подружку никуда не увозили… Скажите, наконец, что была просто славная выдумка увести детей в недоступное посторонним место и развернуть неслыханную культурную программу. Ну! Ну! – как-то особенно требовательно проговорил он.
Меня эти настойчивые взвизги разозлили, и я сухо и коротко спросил Кафтанова, откуда ему известны наши с детьми приключения, и с чего он взял, что я в чужих краях не сгинул, а напротив – сижу и жду его звонка. Баритон снова сделался серьезным.
– Ну что вы, право, сгинуть… Вам сгинуть время не пришло. – И опять, дрянь этакая, расхохотался. «Время не пришло!» – стало быть, живчик этот знает, когда мое время настанет…
И опять он свою игривость обуздал и сказал, что невелик труд трижды в день набрать мой номер.
– Что попусту болтать, – сказал он наконец. – Приезжайте, напишите подробный отчет, получите деньги. А вы как думали? А чтобы триумф был полный, приводите уж разом и детей. И Кнопфа! – и опять захохотал.
Я был настолько глуп, что позвонил Алисе и все ей выложил.
– Сочувствия не ждите, – отчеканила стерва. – Расскажите еще раз с самого начала.
Мне следовало послать интриганку подальше и бросить трубку. Вместо того я пустился объяснять. Извиняет меня только пиво. От пива разум теряет изворотливость.
– Подведем итоги, – сказала Алиса. – Дети, как ни странно, в безопасности. Кнопф – в бегах. Вы, друг мой, снова ни при чем. Знаете, Барабанов, вы редкостный недотепа, но вам везет. С вами, наверное, хорошо ходить в разведку. Но вот что: до того, как наши магнаты поймут, что дети у Ваттонена в безопасности, они сотрут вас, Барабанов, в порошок.
Мерзкая бабища! Анюта у Ваттонена, а я тут пропадай. Впрочем – Кнопф. Братья-славяне ясней ясного объяснили, что никакой им Кнопф не нужен. А значит до пражского Швайфеля с его наследством они собираются добраться сами. Батюшки! Да ведь Кнопф собирается начать со своими покровителями великое состязание за пражское наследство. При этом – домой ему нельзя, и денег у него нет. Но ночевать на чердаке или в подвале Володька не будет… Я поглядел на часы, быстро собрался и отправился на Литейный.
Когда в темном дворе около окошка с лавашами я увидел Володькин жукоподобный автомобиль, обрадовался, как пацан. Оставалось выманить Кнопфа, но это было просто. Я подошел к машине, уперся в дверцу задом и толкнул посильнее. Сигнализация заквакала, дверь хлопнула, Кнопф возник из мрака. Он, негодяй, довольно ловко наскочил на меня и прижал к капоту.
– Привет, Вова, милицию вызывать будем?
Кнопф стал ругаться неумело, но искренне. Под конец он сказал, что я ему, видите ли, разбил жизнь.
– Брось, Вова, не ты ли меня к Ксаверию своими руками привел?
– Дурак был, вот и привел.
– Ну, дурак там или нет, а были кое-какие планы. Сознайся, тевтонец ты мой распрекрасный.
– Долбану по голове, спущу в люк.
– Поздно. Нас сроднили невзгоды. И потом – мы школьные друзья. Неудобно – в люк. Со своей стороны могу предложить возвращение к Ксаверию.
Володька начал шипеть и плеваться, а потом сказал, что он мне готов простить все, если я не буду путаться у него на пути.
И тут я нечто сообразил.
– Скажи мне, друг любезный, откуда взялся Швайфель с наследством в Вене? Но не ври, Вовка, потому что настало время говорить правду.
К чести Кнопфа надо сказать, что изворачивался он совсем недолго.
– Да, черт дери, – сказал он, – Швайфель, царство ему небесное, был пентюх. И славяне, понимаешь, так все подвели, так все устроили, что ему и в голову не пришло, что дурят его, как последнего лоха.
– Ага, Кнопф, значит, придумал всю комбинацию не ты.
– Ну, не я. Но видел бы ты, Барабанов, как я все это сыграл…
– А то я не видел. Опомнись, Ирод! А знаешь, Кнопф, ты сам еще удивишься своим талантам. И очень, очень скоро. Но скажи мне прежде, сознайся: ведь похищение Анюты придумал тоже не ты? Отлично, я так и думал, что ребенка ты не обидишь. «Но что же это значит?» – спросит изумленный Кнопф. А то и значит, что каждый шаг твой по инструкции, все успехи твои по плану. Не обижайся, Кнопф, но ты, как трамвай. Покуда по рельсам катишься, цены тебе нет, а если не катишься, зачем рельсы прокладывать? Не обижайся, Володька, но если ты не покажешь себя самостоятельно мыслящей единицей, наследства тебе не видать. Уж не знаю я как, но к Швайфелю тебя не подпустят. Скажу тебе больше – затопят тебя в Фонтанке, как ты того гада заморского затопил.