— Ах ты, курва! — чертыхалась она при этом, — и ты еще будешь мне запрещать!
И пошла вдоль стены к столу, держась только за бутылку.
Юрцова опустилась на стул — теперь она была всем довольна; на столе ломоть черствого хлеба, она откусила кусочек и снова приложилась к бутылке. Сегодня ей захотелось и есть, и пить, — видно, здоровье снова возвращалось к ней.
— А этот-то, ее, ведь пообещал мне новый дом построить, каменный, — вдруг вспомнила она.
Но ведь Павел Молнар теперь уже чужой для ее дочери, неожиданно подумала старуха, а следовательно, чужой и для нее; девка потеряла мужа, и теперь она совершенно одинока.
А ведь все, почти все построились — она не помнила, чтоб когда-нибудь строили столько новых домов. Только она одна живет в своем старом доме с обгоревшими переборками и полуразвалившимися стенами.
Кто знает, подумала она, может, он мне и на самом деле построил бы дом или взял с собой в Чехию. Она снова опрокинула бутылку и смотрела, как желтоватая жидкость медленно потекла ей в рот, она даже задохнулась.
— Как вода, — сказала она вслух, — подлили в нее водицы. А ничего ведь был, ловкий парень, да и зарабатывал неплохо. И ведь взял Янку с собой. Не то, что мой. Всю жизнь мою загубил.
Всей тяжестью своего тела она откинулась на спинку стула и продолжала пить до тех пор, пока в бутылке ничего не осталось.
И тут она почувствовала, как в голове разгорается адский огонь. Она продолжала сидеть, опершись о спинку стула, и только тяжело дышала, уставившись прищуренными глазами в пустоту, в разлившуюся вокруг нее темноту. Но вскоре темнота стала медленно опускаться к земле, а яркий свет на столе разгорался все больше и больше.
Двери скрипнули, и когда она посмотрела в ту сторону, то увидела голову в черной шляпе и высокий загорелый лоб. Она не сразу узнала, кто вошел, — ведь прошло уже двадцать пять лет.
— Ты вернулся?
Он вошел в избу. На нем был все тот же костюм, в котором он уезжал, — как сейчас она помнила и себя на вокзале, и его, поднимающегося в вагон, — темно-синий костюм в красную полосочку и черная шляпа — ее подарил ему на прощанье Йожо.
— Ты вернулся?
Ее охватило жгучее волнение: целых двадцать пять лет дожидалась она этой минуты, а теперь уж и не ждала.
Он прошел на цыпочках прямо к столу, остановился перед ней.
— Обними меня хотя бы, — сказала она придушенным голосом. — Обними меня хоть теперь! — И вдруг поняла, что двадцать пять лет не вернуть, что все уже навсегда потеряно — и молодость, и красота, и любовь, и надежды, вся жизнь ушла, ничего не вернется.
В ее распоряжении только эта одна-единственная великая минута — она все же дождалась ее!
— Матей, — прошептала она, широко раскрыв руки; ее охватила бесконечная жажда любви, желание всех двадцати пяти лет, прошедших без ласки, без объятий; она прикасалась к нему руками, но он все еще не обнимал ее.
— Что я наделал! — шептал он, и она увидела в его глазах слезы. — Разреши, — сказал он и опустился перед ней на колени, — поцеловать тебе ноги, омыть их собственными слезами.
Она чувствовала, как он снимает с ее ног теплые валенки и как ее подошв касается холодный поток его слез.
Она чувствовала каждое его прикосновение, холодное и нежное, и давно забытое наслаждение разливалось от ног по всему телу, и она понимала, что ради этой одной-единственной минуты стоило жить и ждать.
Она хотела прикоснуться к его опущенной голове, но боялась, как бы не исчезло это освежающее и нежное чувство, поэтому оставалась неподвижной и только закрыла в ожидании глаза.
…А вода все прибывала через полуоткрытые двери и уже омывала ее помертвевшие ноги.
На другой день вечером она уже лежала одетая в свое лучшее платье. Черные, все еще красивые волосы убиравшие ее женщины зачесали в пучок и в головах положили ей засохший свадебный венок. У одра сидела Янка и все смотрела на мертвое лицо матери, она ни о чем не думала, только слезы непрестанно бежали по ее щекам, и так она сидела час, два, а где-то вдали слышались голоса людей, а потом наступила тишина и только изредка лаяли собаки.
Наконец Янка встала, подошла к окну, в которое врывался холодный ночной воздух, прикрыла его, но потом снова открыла, подумав о душе матери. И тогда она громко заплакала, на ощупь проскользнула в дверь и выбежала во двор.
Вода уже стала спадать, но земля все еще была насыщена влагой и чавкала под ногами.
Янка дошла только до забора, даже калитки не открыла — ей некуда было идти. Она оперлась о деревянный столб и, повернувшись спиной к дороге, смотрела на темные окна домов: в стеклах поблескивал месяц, вокруг — непроглядная тьма, но она хорошо знала, что таится за этой тьмой, и только подумала, что смерть — это, собственно, тоже тьма, тьма без рассвета и границы, тьма вечного лежания.
С сырых лугов повеяло холодом, он пронизал ее с ног до головы. Звезды на небе тихо мерцали и наполняли ее душу непонятной тоской. Убежать бы! Но бежать было некуда, не к кому, не к чему. Она изо всех сил старалась о чем-нибудь думать, но в голове у нее разлилась непроглядная тьма, тьма без просвета, без границы. Все, о чем она привыкла думать, рухнуло; все, что когда-либо ее радовало, к чему когда-то она стремилась, казалось теперь бессмыслицей.
«Иисусе, — шептала она, — Иисусе…» Она закрыла глаза, но из-под ресниц по-прежнему текли слезы. Она их уже и не замечала. «Иисусе, — повторяла она, — Иисусе…» Но это уже были только слова, пустые слова, которые не могли принести ей облегчения.
И тут, откуда-то из самых глубин тьмы, возникла далекая лунная ночь: он сидел рядом с ней, засунув руки в карманы длинных залатанных штанов, — она видела его совершенно отчетливо — и говорил ей что-то о зеленых дельфинах, и об острове с сахарными пальмами, и о стеклянном доме, который он построит.
Она никогда этого не понимала — не понимала всех его смешных идей, а случалось, они даже раздражали ее, а он забавлялся, вместо того чтобы думать о серьезных вещах. Она никогда не старалась понять, зачем он это делает, но теперь ей показалось, что вместе со всеми его смешными словами к ней приходит утешение, и она подумала: а не выдумал ли он все это потому, что уже давным-давно познал то, что она начала познавать только сейчас: что все, о чем они всегда думали, о чем говорили между собой и по поводу чего ругались — собственно, ничто. Поэтому-то он и выдумал нечто иное, особенное, более красивое, ради чего стоило жить.
Но и он, видно, не знал, как этого достичь. А она. ему не помогла, даже не сумела понять, чего он хочет.
И вдруг она поняла, что вся их жизнь и их любовь не удались только по ее вине, потому что она была неудачницей — жила ничем и ни для чего. Жила рядом с ним, как живут рядом с людьми лошади или аисты. И она даже задрожала от беспредельного горя, от жалости ко всей своей жизни, к тому, чего не сумела понять, к тому, что пропустила, чему позволила пройти мимо, к долгим пустым годам, к тому, что не сумела воспользоваться тем, что он мог ей дать.
Теперь ей казалось, что она смогла бы жить лучше, так, чтоб каждое мгновенье что-то приносило с собой и что-то изменяло в жизни, а главное — воздвигало бы стену между ней и темнотой, в которую может погрузиться жизнь. Она решила, что все это ей нужно сказать Павлу, и в ту же минуту все случившееся исчезло из сознания, и она видела только то, что должно было быть.
Стояла глубокая ночь, ни одно окно не светилось. Она остановилась у последнего домика, горло ее сжалось от волнения.
— Павел! — закричала она.
Она стояла, ноги ее медленно засасывала грязная каша, но она не замечала ничего, кроме безмолвной тишины и собственного дыхания.
— Павел! — закричала она снова. — Павел!
В окне показался желтоватый свет фонаря, она услышала шаги за стеной, быстро пригладила волосы, облизала пересохшие губы.
— Это ты, девушка? — сказал старый Молнар. — Проходи, проходи.
Она молча пошла за ним.
— Проходи, девушка, тебе тяжело одной.
Она сидела на кривом деревянном стуле, над головой ее низко нависла балка, старый шкаф еще больше облупился, низ его весь был забрызган грязью.
— Он ушел, — сказал старик, — ушел, а куда — даже мне ничего не сказал.
Старик сидел напротив нее на разостланной постели, но смотрел куда-то мимо нее.
— Очень на него все это подействовало… А теперь эта вода. А ты? Осталась совсем одинокой!
Она не слышала, что он ей говорил. Только поняла, что Павла здесь больше нет — он ушел, они уже не встретятся, и она не сможет ему ничего сказать.
— Кругом беда! — говорил старый Молнар. — И ты вот осталась совсем одна. Но маме, бедняжке, там будет лучше.
Он знал, что ему следовало бы на нее сердиться, презирать ее за то, что она обидела его сына. Но у него было слишком мягкое сердце, чтоб он мог презирать людей.