И вот нынешний мой глубокий и всеобъемлющий кризис (включая и поэтическое молчание) обусловлен как раз тем, что я не подпишусь ныне под этими строками Пушкина. Надо совсем не иметь сердца, чтобы признавать “историю наших предков” начиная с 1917-го. Так что же это было (и есть) — выпадение из истории? Иначе не могу объяснить, что тогда рухнула “русская цивилизация” — все связанное с ней признаю по-пушкински; ну а уж потом… извините. Но сейчас мне, нам предлагают XX век считать преемственной и органичной частью истории нашей — и я среди таких патриотических идеологов опять чужой, как и среди демократов, считающих русскую историю выкидышем цивилизации.
А я и не знал, что Суворов аж переписывался с вандейцами! “Восстановите храм Господа и престол Государей ваших, нечестивые да погибнут и след их да изгладится с лица земли…” (письмо вандейскому генералу де Шаретту, 1795).
2 ноября, 430 утра.
Северная Европа (Германия и Голландия) завалены снегом, а я сейчас, как летом, жег устаревшие бумаги в темноте на дворе в одних трусах и ковбойке. Через час — на аэродром.
И земля правдивей и страшнее.
Казалось бы, впереди Париж, а общее ощущение — то же, что у Мандельштама в 1920-е.
…Меня как раз причесывали в гримерке, когда туда ж привели лидера коммунистов Зюганова. “Тургенев, ну Тургенев”, — забормотал он и закачал головой.
Этот Зюганов то ли по малодушию, то ли по конформизму, одним словом — по полному отсутствию, как выражаются теперь (с легкой руки Гумилева), пассионарности, в 90-е годы спас страну от большого кровопролития. Несколько раз у него были все возможности вывести на улицу миллион людей, и еще запропагандированных советизмом, и просто доведенных до отчаяния “шоковой терапией”, невыплатами и прочими прелестями демократов. И тогда б мало не показалось никому. Но он — не вывел.
8 ноября, 21 час, Париж.
Только что с вокзала — из Аквитании.
Сейчас в поезде француз лет 45-ти непонятной профессии — и вдруг, смотрю, читает “Карамазовых”. У нас в России, поймал я себя на мысли, теперь, пожалуй, не встретишь мужчины такого возраста, читающего в дороге Достоевского.
Вчера — в Лурде (месяц назад там был Папа, и еще заметны следы его пребывания). Тускло-солнечный осенний день, мало народа. Мозаичный образ Богородицы в нижнем храме — явно (даже стало не по себе) реалистичный портрет какой-то юной девушки, даже чуть-чуть Лолиты. Я подумал, что Лосев и Флоренский бежали бы, осеняя себя крестным знамением, отсюда куда подальше.
Пиренеи под снегом — еще раз подивился красотам Европы.
Ахматова и даже, кажется, Мандельштам прожили жизнь в убежденности, что время расставит все по своим местам. В нас уже (у меня, во всяком случае) этой убежденности нет .
Варламов сделал остроумную догадку (“Алексей Толстой”, ЖЗЛ, 2008).
В солженицынском (очень хорошем) рассказе о Толстом “Абрикосовое варенье” есть фраза: “Жены Писателя не было дома” — как-то так. Оказывается, “жена Писателя” Л. И. Толстая-Баршева в 60-е годы предлагала А. И. пожить у нее, и он ее — в благодарность — вывел за пределы зубодробительного для Толстого рассказа.
Н. В. Брусилова (вдова генерала), 1938: “Все заняты ложью, фальшивой партийностью и фокусами изобретений в науке, спортом, развратом в жизни и литературе” (“Источник”, 1996, № 4).
10 ноября, понедельник.
Говорили на ТВ о Достоевском. Председатель Совета Федерации Миронов: “В „Мертвом доме” Федор Михайлович задается вопросом: „Почему с ним отбывают каторгу сотни тысяч порядочных, хороших людей?””
После всех советских карикатур так хочется любить Николая I. Но как перечитаешь конспиративные подробности похорон Пушкина (лакейская роль Ал. Тургенева при этом), так ничего, кроме тютчевской эпиграммы, не приходит на ум.
Я знал, что Дантес познакомился с Геккерном по дороге в Россию, но так представлял себе, что на каком-нибудь постоялом дворе. Оказывается, на пароходе “Николай I”.
По воспоминаниям Вяземского (только Вяземский такое и мог запомнить), практичный Дантес, “принятый в кавалергардский полк, до появления приказа разъезжал на вечера в черном фраке и серых рейтузах с красной выпушкой, не желая на короткое время заменять изношенные черные штаны новыми”.
Во какие подробности.
Я стоял над его плитой в Эльзасе (Екатерина лежит в другом ряду) — в городке Сульце.
Пушкина раздражали приезжие “блатные” карьеристы-авантюристы, которые по протекции освобождались от экзамена по русскому языку и сразу зачислялись в гвардию. Действительно безобразие. Россия “как поле для охоты” (определение Ходорковского).
“Вяземский принадлежит к озлобленным людям, не любящим России” (Пушкин). Т. е. к тем, кто в оппозиции не к правительству, а — к самой России, русской цивилизации…
“Россия никогда ничего не имела общего с остальной Европой <…> история ее требует другой мысли, другой формулы”. Это, конечно, так. Но что-то не позволяет, не позволит мне процитировать эти пушкинские слова на ТВ. Они очень сокровенны и не для “партийных” жуликов, ими (этими словами) слишком легко злоупотребить.
В Пушкине же не было ни грана никакой партийной упертости. Декабристы это чувствовали: чувствовали, что он не для их политической секты . Он был просто свободолюбец. А они уже доктринеры.
Итак — согласно барону Корфу — Николай сделал Пушкину своей наложницей весной 1844 года. (А потом устроил ее судьбу, выдав за Ланского, которого, в свою очередь, назначил командиром столичного гвардейского полка с хорошим окладом.)
12 ноября, 7 утра.
Сон: сбоку большой коробки достаю пинцетом сплющенную розу со стеблем, почти уже обесцвеченную, но с розово-желтоватым оттенком.
Это, видимо, потому, что с вечера читал замечательную статью Франка о политических убеждениях Пушкина.
17 ноября, понедельник.
В “Новостях” НТВ: “Трудно и представить себе человека, более непохожего на упоминавшегося нами сегодня Павлика Морозова, чем наследник английского престола принц Чарльз, которому в эти дни исполнится шестьдесят”.
Передо мной стопочка книг о Пушкине. Самая редкая (дал Н. А.) С. Л. Франк, “Пушкин как политический мыслитель” (Белград, 1937).
П. Б. Струве (в предисловии к Франку): “Между великим поэтом и Царем было огромное расстояние в смысле образованности и культуры вообще: Пушкин именно в эту эпоху был уже человеком большой, самостоятельно приобретенной умственной культуры, чем Николай I никогда не был. С другой стороны, как человек огромной действенной воли, Николай I превосходил Пушкина в других отношениях: ему присуща была необычайная самодисциплина и глубочайшее чувство долга. Свои обязанности и задачи Монарха он не только понимал, но и переживал как подлинное служение . Во многом Николай I и Пушкин как конкретные и эмпирические индивидуальности друг друга не могли понять и не понимали”. Но: “Поэт хорошо знал, что Николай I был <…> до мозга костей проникнут сознанием не только права и силы патриархальной монархической власти, но и ее обязанностей ” ets…
Был Струве марксист, стал — имперец. Но всю жизнь оставался идеалистом.
“Меня возмущает вид подлецов, облеченных священным званием защитников свободы” (Пушкин — Раевскому, 1824).
“Когда что-нибудь является общим мнением, то глупость общая вредит ему столь же, сколько общее единодушие ее поддерживает”. “Мы имеем в этих словах, — замечает о Пушкине Франк, — первое нападение поэта на ходячий тип русского либерального общественного мнения — в известном смысле пророческий в отношении позднейшей формации русской радикальной интеллигенции”.
“Мудрый, чистый, непритязательный, русско-христианский аскетизм разбитого сердца Тани” (Лариной).