Он выпрямляется, вытирает руки о пиджак, будто они чем-то испачканы. Я хватаюсь за лицо – оказывается, оно всё в испарине.
– Но я правда не знаю, где он! Клянусь вам! Мы расстались!
– Ну да, конечно. – Короткий замах – я вскрикиваю, но кулак останавливается в дюйме от моей скулы. – Нет, бить тебя не будут. Здесь тебе не русская кутузка. Хочешь я расскажу, что я с тобой сделаю?
– Вы… будете… пилить меня… пополам?
Слово смеется.
– Нет, это было бы слишком быстро. К тому же распиленный человек уже ничего не расскажет. Нет, мадемуазель, я подвергну вас старинной китайской казни, хуже которой нет ничего на свете. – Он садится на край стола, складывает руки на груди. Посмеивается. Говорит неторопливо, со вкусом. – За двадцать три года моей деятельности это средство меня ни разу не подводило – ни во Владивостоке, ни в Благовещенске, ни здесь в Харбине. Оно немножко медленное, зато безотказное. Человека раздевают догола, сковывают по рукам и ногам, кладут на землю… Берут немножко тупой и немножко грязный нож… – Прыскает, видя, что я дрожу. – Нет-нет, вас не зарежут, а слегка поцарапают в двенадцати разных особенно чувствительных местах. Сделают надрезы – такие, знаете, длинные, но не глубокие, чтобы вы, не дай бог, не истекли кровью. И всё, больше ничего. Вас просто оставят лежать в теплом, сыром подвале. На третий день в ранах появятся черви. С каждым часом их будет становится всё больше. Черви копошатся, едят вас заживо. Вам больно. Причем боль не очень острая, но зато не прекращается ни на секунду. Больно всё время: день, два, три. Когда раны совсем загниют, мы их очистим, потому что заражение крови убивает слишком быстро. Сделаем новые надрезы, и всё начнется сначала. На моей практике больше недели никто не выдерживал, хотя в принципе мы с вами во времени не ограничены. Не думаю, что слепой старик отважится высунуться из норы, в которую он забился. Он наверняка ждет, пока вы за ним явитесь…
– Вы ошибаетесь! – кричу я, стуча зубами. – Я – не – знаю – где он!
– Не перебивайте, мадемуазель. Я еще не закончил. Чтоб вы не умерли от голода и жажды, в вас будут вливать питательный бульон. Так и будешь гнить заживо, упрямая идиотка, и тебя будут жрать жирные белые черви!
Переход от вкрадчивости к грубости стремителен, от неожиданности я откидываюсь назад, и падаю вместе со стулом. Хочу подняться – и не могу. Ушиблась затылком – и почти не чувствую.
– Когда твоя мука станет сильней твоей жадности, ты всё расскажешь, и я тебя отпущу. Это я тебе обещаю, и слова не нарушу. Я никогда не нарушаю слова, разве что в совершенно особенном случае. – Он опять не кричит, а улыбчиво мурлыкает. – Но должен вас предупредить: в местах, где вас покушали черви, навсегда останутся широкие безобразные шрамы. Ну что, мадемуазель, будем затевать этот цирковой номер или сразу всё честно скажете?
– Клянусь всем… Клянусь Богом…
У меня пропал голос. Каждое слово я произношу с огромным усилием – губы не слушаются.
– В церковь вы не ходите, в бога не верите. Я всё про вас знаю… Что ж, как хотите. – Слово перегибается через стол, нажимает на кнопку. – Я хорошо знаю людей. И мужчин, и женщин. Если женщина заупрямилась, нужно дать ей немного времени, чтобы она хорошенько представила себе дальнейшее. Всё, что я вам описал, начнется завтра утром. А пока отдыхайте. Думайте про червей и про шрамы.
(Неужели это происходило со мной на самом деле? Даже сейчас, через столько лет, я лежу, вся покрытая холодным липким потом. Заметила это – и самой стало смешно. То, что происходит со мной сейчас, во много раз хуже пытки, ожидавшей Сандру. Слово стращал ее неделей страданий? Я лежу пластом пятнадцать лет, и искусительная мысль о том, что свою муку я могу прекратить в любое мгновение, гложет меня мучительней каких-то там червей…)
Я корчусь в темноте и вою от ужаса. Сейчас, вероятно, ночь, потому что затекло всё тело. Не знаю, сколько часов прошло с тех пор, как меня бросили на земляной пол и пристегнули к четырем торчащим снизу скобам. Я сопротивлялась и кричала, но трое бандитов – человек из лодки, человек со станции и здоровенный рикша – как-то очень ловко заломили мне руки, а всякий раз, когда я пыталась вырваться, железный палец тыкал меж ребер, и от жгучей боли перед глазами расплывались огненные круги.
У меня саднят запястья и щиколотки – не нужно было так неистово извиваться, но я ничего не могла поделать, меня корчило в панической истерике.
Время тянется нескончаемо медленно, но я хочу, чтобы оно вообще остановилось. Когда наступит утро, Слово исполнит свою угрозу, меня будут кромсать тупым грязным ножом, и никто не поверит, что я действительно ничего не знаю!
То, как я себя веду, унизительно, постыдно, совсем не похоже на меня. Это не я. В меня вселился ужас всех несчастных пленников, которых держали в этом гнусном подземелье.
Стоит мне про это подумать, и я вдруг снова становлюсь собой, Сандрой Казначеевой. Очень возможно, что именно сюда поместили Давида. Ему было так же плохо, как мне.
Страха больше нет, одно отвращение. К себе. Как я могла всё испортить? Почему я такая непроходимая дура! Нужно было не торопить встречу с хунхузами, а спокойно вернуться в Харбин и обратиться за помощью к Сабурову. Наверняка он давно уже в городе. Сабуров всё устроил бы лучшим образом. Но нет, я непременно должна была собственноручно отворить двери темницы и объявить Давиду: «Вот я, твоя единственная спасительница!» Наломала дров, теперь пеняй на себя. Опереточный злодей с клоунским шаром вместо головы заживо скормит тебя червям.
Где же я все-таки видела эти колючие глазенки, эти припухшие веки?
Вспомнила!
Я так дергаюсь, что на внутренней стороне запястья, кажется, лопается кожа. Больно!
Но физическая боль ерунда по сравнению с осознанием, что я еще большая идиотка, чем думала.
Тарас Бульба! Ну конечно! Тот карикатурный запорожец с соломенными усами, в расшитой рубашке, которого я видела в номере у Сабурова!
И всё встало на свои места. Всё разъяснилось.
Отчего Сабуров так смутился из-за моего внезапного прихода и почему быстро сплавил визитера.
Отчего Сабуров, не попрощавшись, уехал в срочную и долгую командировку.
Отчего Лаецкий вел себя со мной так нагло и не испугался моей угрозы всё рассказать японцу. Лаецкий выполнял задание Сабурова!
Ясна и причина, по которой произошло похищение. Это кара за то, что Давид отверг «План Фугу».
Я горько плачу. Больше мне ничего не остается. Что толку от моего знания? Если б я могла выдать Слову место, куда Иван Иванович спрятал чемоданы, я бы это сделала. И тогда…
Хотя что «тогда»? Разве у меня есть какие-то возможности поквитаться с офицером японского генерального штаба? Кто-то поверит моим разоблачениям? Кого-то они поразят, кому-то они интересны?
Зачем вообще об этом думать? Никуда я отсюда не выйду. Впереди невыносимые муки, а потом неизбежная смерть, потому что у меня нет ответа на вопрос, который задают палачи.
Слово – отличный психолог. После такой ночи я выдала бы ему любую тайну.
Ах, если б я могла покончить с собой! Но я не могу даже пошевелиться. Я беспомощна…
(Это ты-то не можешь пошевелиться? Ты способна двигать пальцами, даже немного ворочаться, меняя положение тела. Ты можешь кричать, плакать, ругаться последними словами, произносить молитвы, звать тюремщиков. Ты даже не представляешь себе, как баснословно ты богата.)
На всхлипе, даже не закрыв рта, я засыпаю. Сон обрушивается внезапно, будто упавший нож гильотины. И снится мне, как моя голова, отсеченная тяжелым косым лезвием, падает в корзину, а сверху льется моя собственная горячая кровь. Захлопывается плетеная крышка.
Я – отрубленная голова. Я лежу в тесном полутемном пространстве, но я жива, я всё вижу и слышу. Разеваю рот, вращаю глазами. Вдруг вижу, что подо мной другие головы, отрезанные раньше. Они тоже на меня смотрят, шевелят губами, хотят мне что-то сообщить, но я их не понимаю, а они не понимают меня.
Льется нестерпимый свет. Кто-то поднял крышку. Огромная пятерня тянется сверху, хватает меня за волосы, тянет. Я понимаю: сейчас меня будут показывать толпе. Но я не хочу, чтобы люди меня видели вот такой – истерзанной, уродливой, окровавленной.
– Не надо! – кричу я беззвучно.
Рука палача хлестко бьет по моей щеке.
Еще одна пощечина. Открываю глаза. Я проснулась.
Но пробуждение еще страшнее сна. Надо мной склоняется человек из лодки. Губы плотно сжаты, глаза холодны, в руке нож.
– Плосыпайся, – слышу я.
– Не…
Хотела крикнуть «Не надо! Не режьте меня!» – да задохнулась.
Выгнула спину, отвернула голову, вообразив, что первый надрез он сделает прямо по лицу.
Нет, он нагибается над моим плечом. Шуршание. Рука свободна! Он разрезал путы!