— Да, конечно, все это невероятно романтично и, вне всяких сомнений, смешно, насквозь мелодраматично, явно придурковато и вообще подозрительно, но для меня так же реально, как чувство голода и жажды, так же необходимо, как пища и вода. Я рассказал вам голую правду, без прикрас. Я сделал все, на что хватило моего ума и силы духа. Путешествие подходит к концу. И теперь, миссис Дапротти, все зависит от вас. Пожалуйста, позвольте мне довести начатое до конца.
Старуха разомкнула сцепленные руки.
— Вы дурак, — откровенно высказалась она.
— Да, мадам, пожалуй, я с вами соглашусь.
— Мне девяносто семь лет.
Я не понял, к чему это было сказано, однако решил сохранять вежливый тон и только пробормотал:
— В городке сказали, что вам за сто.
— Они слишком много болтают для людей, которым нечего сказать. И в этом похожи на вас, мистер Гастин.
— Так все же, миссис Дапротти, — я попытался скрыть раздражение, — что скажете?
— Я уже сказала: вы — дурак. А одно из немногих преимуществ моего возраста заключается в том, что я не обязана терпеть общество дураков, нравятся они мне или нет.
Мне захотелось распахнуть сетчатую дверь и удушить старую ведьму, но вместо этого я судорожно вдохнул, набрав полные легкие воздуха.
— Так не терпите. Просто скажите: «да» или «нет».
— Вот потому-то вы и есть дурак, — резко бросила старуха. — Вы хотите им оставаться. Считаете, что заслужили такое право, выдумав идею, которую раздули до насущной потребности, запутавшись и связав себя по рукам и ногам, проехав не одну тысячу миль на наркотиках, добрых намерениях и дурацкой надежде. Тьфу! Разве вера в любовь и способность любить — одно и то же? Если вы намерены совершить жертвоприношение, значит ли это, что вы — служитель культа? Разве есть у вас какие-то права в этом отношении? Видите ли, мистер Гастин, я не могу дать вам согласие, я могу только предотвратить безрассудство. Если вы хотите совершить это ваше грандиозное подношение, отдать дань уважения, выдуманную вами с тайной надеждой утвердиться в собственной значимости, в вере, которую вы, очевидно, видите в себе, — действуйте, только не взваливайте бремя ответственности на меня. Дело вовсе не в моем согласии или несогласии.
— Вы хотите сказать, что решать мне? — Что-то я совсем не понимал. На мой взгляд, слишком много рассуждений.
— А кому же еще? Ведь вы не признаете ничего кроме определенности. Вот и ладно: сможете найти в поле точное место крушения — право поднести этот, как вы его называете, дар ваше. Найдете — и я не только позволю вам поджечь машину или совершить какую другую глупость, а и с радостью присоединюсь к вам, буду плясать вокруг костра, да еще и заплачу за буксировку металлолома. Не найдете точное место удара самолета о землю — дадите слово, что больше не побеспокоите меня, и отправитесь своей дорогой.
— При всем моем уважении, миссис Дапротти… Я проделал немалый путь, устал как собака и не в настроении вам что-либо доказывать.
— Тогда проваливайте.
— Один только факт владения этой землей не дает вам права распоряжаться ею по собственной прихоти. Люди вон много чего имеют, однако на деле оно им не принадлежит.
В сумраке я разглядел, как она затрясла костлявой рукой, поднеся ее к самому лицу.
— Ну знаете ли! Должна вам сказать, мистер Гастин, что это чересчур громкие слова для того, чья собственность краденная, чей дар ворованный. Но вы правы, и я даже соглашусь с вами. Вообще-то я была в том поле, и я точно знаю, где погибли те молодые люди. Я почувствовала это, понимаете? Я умею чувствовать. Если хотите, это мой дар. Именно поэтому, а не по праву владения, я и требую, в этом мое право. Если вы способны на нечто подобное — действуйте, у вас столько же прав, сколько и у меня. Но только чтобы без мошенничества, без всяких там дурацких выходок, иначе я остановлю вас.
— Остановите? — я не бросал ей вызов, просто любопытно стало, как она это сделает.
— Во всяком случае, попытаюсь. А если не получится, позову соседей или шерифа.
Я заговорил с ней мягче, решив воспользоваться выпавшим мне козырем:
— Я рассказал вам правду затем, что не хочу никакого обмана со своей стороны и возражений с вашей. Я ведь не обязан был выкладывать, что машина в угоне, я мог сказать, что она моя, или моего друга — напридумывать бог знает что. Но я хочу сделать все как полагается. Поэтому считаю делом чести предупредить вас, что уже знаю точное место падения самолета.
Вынув из кармана карту Томми, я развернул ее и приложил к сетчатой двери.
— Вот.
Она уставилась в карту. С минуту внимательно изучала ее, потом ткнула скрюченным пальцем и спросила:
— Здесь? Где крестик?
— Именно, мадам. Тот, кто нарисовал карту, видел останки самолета еще до того, как их увезли, да и потом много раз приезжал на место.
— Карта неправильная.
Такого оборота я совсем не ждал, даже растерялся.
— Это вы, — начал я с деланным равнодушием, — утверждаете, что она неправильная. А Томми сказал, что правильная. Он был на поле сразу после аварии, а вы — нет. Вы говорите, что чувствуете? А он все видел собственными глазами. Очень, знаете ли, похоже на…
— Хотите пофилософствовать, — резко оборвала она меня, — тогда вам самая дорога в университет — вон какой отгрохали. Кто-то запутался, принял карту за путь, а они изучают…
— Я вовсе не хочу вас обидеть, миссис Дапротти. Всего-то и сказал, что вы можете ошибаться. Что ошибка возможна. Ничего больше.
— Тогда идите и ищите. Времени у вас до темноты. И не вздумайте меня обмануть. — Старуха захлопнула внутреннюю дверь.
Дверь оказалась белой — на веранде вдруг странным образом посветлело. Я с тоской и унынием уставился на дверь, я потерпел неудачу и не просто злился, а был в бешенстве. Но как быть дальше, не знал. В полубессознательном состоянии я зашагал обратно к машине, бормоча вслух: «Ну откуда на мою голову эта старая ведьма, от которой даже дом престарелых отказался?! Откуда эта гребанная жрица, хранительница кукурузной стерни? Да пошла она… к черту все это… вот усядусь в „кадди“, проглочу „колес“ — аж башка засветится — и по газам. Разнесу хлипкий забор да прямо в поле, а уж там зевать не буду — запалю железяку и руки в ноги». Так я бухтел всю дорогу до «кадиллака». Тем временем воздух как будто сгустился. Я глянул на ту самую часть поля, которую обозначал крестик на карте. «Идите и ищите». Да что эта карга старая себе в голову вбила? Что она мне предлагает? Я распахнул дверцу и, плюхнувшись на сиденье, резко захлопнул ее.
Звук эхом пронесся над сжатым полем. В ответ, будто потревоженные раньше времени, начали сыпаться крупные хлопья снега. Только этого не хватало. Для чего снег — чтобы скрыть ключи к отгадке, которые я должен был отыскать? Или запорошить тело старой ведьмы, если я дам волю своим чувствам и забью мегеру молотком насмерть? Да и значат ли эти снежинки вообще что-то, кроме того, что значат — собственно снег?
Я все накручивал себя и готов был уже зайтись в очередном приступе внутреннего метафизического трепа. Густой снег кружился, падая тихо, без единого звука. Я уронил голову на сложенные на руле руки, и постепенно меня отпустило: я глядел, как снег укутывает поле, ложится холмиками на столбы забора, оседает и тут же тает на капоте еще не остывшего «кадиллака», липнет причудливыми кристалликами к лобовому стеклу и сразу растворяется, стекая медленными ручейками вниз. Через четверть часа, когда снежинки уже перестали таять на стекле и начали заслонять обзор, на меня навалилась усталость, и я успокоился. Для начала решил последовать бабкиному совету — может, что-нибудь из этого да выйдет. Застегнул куртку на молнию до самого подбородка и нахлобучил недавно купленные наушники.
Часа два я бродил по полю, пытаясь отыскать доказательства: естественные, которые тем временем укрывало снегом, и сверхъестественные, хотя я совсем не был уверен, что почувствую их. Густой, плотный снег сыпался неумолимо, снижая видимость до расстояния в шаг. Я решил методично прочесать территорию, двигаясь с запада на восток и с востока на запад и, по возможности, параллельно. Но когда твои следы тут же, не успеешь обернуться, заметает; когда не видишь забора, пока не упрешься в него; когда голову сверлит единственная мысль о том, что превращаешься в ледышку, — такой метод обречен на неудачу. Я понятия не имел, двигаюсь ли по четким линиям расчерченного на одинаковые квадраты поля или топчусь на одном месте. Зато явственно ощущал, что перестаю чувствовать свои руки-ноги, и ощущение это росло пропорционально ощущению тщеты, ширившемуся в душе. Когда я, спотыкаясь, добрел до машины, то уже потерял способность чувствовать холод, мною овладело непреодолимое желание растянуться на переднем сиденье и заснуть. Может, даже умереть. Мне было все равно.