— А вы как, ничего?
— Ничего. Ступай.
— Ну что ж, пока…
— Пока. Или нет, обожди-ка, малыш: говорил я тебе, что получаю теперь долю от подрядчика? На прошлой неделе загреб десять шиллингов чистоганом.
Меня будто громом ударило.
— Вот как, — пробормотал я.
— Да, вот так, — сказал он. — По кому же у нас нынче поминки — по Сэму, по моему племяннику или по мне?
— Лучше бы вы ушли оттуда, как я.
— Уши вянут тебя слушать, — сказал он с насмешкой. — Разве может старая птица улететь с насиженного гнезда? Мне уж поздно начинать сначала.
Я хотел сказать ему, что еще не поздно, но ничего не мог посоветовать. Я подумал только, что он счастливый человек, если может еще радоваться жизни, быть не под высотой 60, а над нею и еще выше, где все залито светом. Но я не был так глуп и знал, что он не ждет от меня ответа.
Вопросы он задавал самому себе, как заживо погребенный стучит в крышку гроба, зная, что никто, кроме него самого, не слышит.
— Очень жаль, Джордж, — сказал я. — Прощайте.
— С богом, — сказал он.
Сказал против воли.
Для меня это было как удар бутылкой по голове или кастетом по уху, потому что за этими словами скрывался человек, лишенный надежд, который знал, что никакого бога нет, но выдумал его для меня.
Все было по-прежнему, только наш мирок стал понемногу разваливаться. Когда я в первый раз пришел в «Риджент» и спросил про Носаря, можно было подумать, что его и на свете-то никогда не было. Малыш-Коротыш гонял в бильярдной шары с одним малым по фамилии Сэнгстер, который мне очень не понравился. Мышонок Хоул и Балда пили целыми бутылками кока-колу. Оба они были какие-то сонные и ленивые. Да к тому же скучные. Я не удивился, когда Балда при моем вопросе скроил недовольную рожу, такая уж у него манера.
— В глаза его не видел с тех пор, как его братец пришил крошку Милли, — сказал Балда. — Он теперь с нами не водится.
Я поглядел на Мышонка, но он только пожал эдак плечами, как Дин Мартин[11], и это меня взбесило.
— Значит, вы его бросили? — сказал я с возмущением.
— Ты же знаешь Носаря, — сказал Мышонок. — Ему никто не нужен, вот он носа и не кажет.
— Но, может, ему хотелось бы увидеть друга.
— Брось, — сказал Балда.
— И никто его не искал?
— Шутишь? — сказал Мышонок. — Знаешь, как ихний старик спустил с лестницы одного старикашку, который пришел помолиться за них, — руку ему вывихнул! И Носарь тоже осатанел будь здоров как.
— А кто этот старикашка? — спросил я на всякий случай, чтобы удостовериться, потому что сам уже догадался.
— Какой-то пастор, — сказал Гарри Джонс.
— Эх, и убиваются же они, — сказал другой, хлопнув стакан кока-колы. — Старуха с тех пор ни на минуту не протрезвела.
— Ты с ним дружил, — сказал Мышонок. — Вот и топай туда, пускай тебе тоже руку вывихнут.
— Послушайте, ребята, чего я вам расскажу, — вмешался Балда. — Еду я вчера вечером в автобусе и стою клею одну крошку, а другая сзади стоит. Та, которая сзади, и говорит: «Послушайте, я все вижу, глаз с вас не спускаю». Я не растерялся и говорю этаким стильным голосом: «В таком случае не откажите их спустить, а то они сами вытекут». Ох, и хохотала же она. Полные штаны смеха наложила.
— А ну ее, — сказал Сэнгстер, кончив партию. — Вечером что будем делать?
— В «Павильоне» кино интересное, — сказал Мышонок Хоул. — «Великанша и ее дети». Сходим на пятичасовой сеанс, а после махнем в «Мэджестик», потанцуем.
— Я эту картину видел, — сказал Балда. — Шла в прошлом году. Ее давно мухи засидели, эту твою великаншу. — Он повернулся ко мне. — А ты видел какие-нибудь хорошие картины, Артур?
Я сказал, что нет.
— В киношке у Западных ворот идет потрясный французский фильм. Сходим?
— По мне, лучше в джаз-клуб пойти, — сказал Балда. — Там девчонки, знаешь, как доходят, когда трубы заиграют вовсю, — даже на колени садятся и обнимают за шею.
— Ну, тогда пойдем в джаз-клуб, — сказал Сэнгстер.
— А пить что будем весь вечер — только кофе? — сказал Балда. — Нет уж, спасибо.
— Можно будет опрокинуть по кружке пива, там рядом бар, — сказал Гарри Джонс.
— Бес его знает, — сказал Балда. — Может, лучше соберемся здесь часикам к шести, а?
— Спроси Малыша, — сказал Сэнгстер. — Эй, Малыш!
Малыш подошел.
— Ну, об что звук? — спросил он на тарабарском языке, который тогда был в моде.
— Опять вечером податься некуда, — сказал Сэнгстер.
— Чего-нибудь сообразим, — сказал Малыш. — Приветик, Артур.
— Обождите, ребята, — сказал я. — Мне не до того.
— Беспокоишься?
— Как на угольях сижу, — сказал я.
— Понимаю, — сказал он. — Наполеон на Эльбе, да?
— Пойдешь в джаз-клуб? — спросил Гарри Джонс.
— Сперва я хочу поговорить с глазу на глаз с моим старым другом, маршалом нашего города, — сказал Малыш-Коротыш. Мы отошли в угол. — Он от нас ушел, понимаешь, ушел, — начал он напрямик. — Нечего к нему и соваться. Он совсем бешеный стал. Я видел его в прошлое воскресенье. Работу он бросил еще в день убийства. Говорит, что устроит Крабу побег до суда…
— Да он спятил!
— Чего ты мне-то говоришь — ему скажи. Быть ему в сумасшедшем доме. Он за каждое слово глотку готов перервать. Говорит — надо будет, взорву стену.
— Я должен его повидать, — сказал я.
— Может, и мне с тобой пойти?
Я покачал головой.
— Надо только показать ему, что мы его не забыли.
— Напрасно будешь стараться, — сказал Малыш. — Он вбил себе в башку, что весь мир заодно с полицией — все, кто не согласен рыть с ним подкоп под камеру смертников.
— Я должен его видеть.
— Послушай меня, не ходи, — сказал Малыш-Коротыш. — Или возьми с собой кого-нибудь.
Но я уже решился.
— Где его найти?
— Это проще простого — он взял лоток Краба и торгует фруктами возле крытого рынка. Смотри не забудь надеть шлем и латы.
Поверите ли, я с трудом заставил себя пойти к рынку. Мне было страшно. Я-то его знал. Этот мальчишка был как тигр в джунглях; его ничто не могло остановить. А брата он любил. И уж если он решил устроить побег, то, кровь из носу, будет гнуть свою линию, и всякий, кто не согласится с ним, сразу станет его врагом наравне с полицией, судьей и присяжными. Но не только в этом было дело. Я с молоком матери всосал страх перед убийством. Это у нас в крови. Вернее, не перед убийством, а перед петлей. Когда публично вешают тысячи людей, тут уж волей-неволей многие начинают браться за ум. Когда-то давали большие представления на рождество и настоящие казни тоже бывали, и они оставили по себе память, которая теперь поддерживается тем, что происходит за высокими стенами тюрем. Глядя на Носаря из дверей магазина напротив рынка, я словно видел его в первый раз. Его забавный нос с горбинкой уже не казался смешным, он был не частью маски, делавшей его нашим главарем, а зловещим символом эшафота, и, когда он поворачивал голову и кричал: «Апельсины, яблоки», — я видел, как у него движутся желваки.
Он был частицей того страха, которого я не хотел касаться, но все равно меня тянуло к нему, и не ради него, а ради меня самого. В городе только и разговоров было про Краба, про убийство и про то, что ему за это будет. Всем нравилось думать о долгой ночи и коротком спектакле, который за ней последует. Носарь и его родные знали это. Вокруг них судачили и шептались враги; им оставалось только одно — давать сдачи. А если попадет невинному — не важно. Важно было, что эти люди оскорбляли их родича. Даже судьба самого Краба бледнела перед этой чудовищной несправедливостью, этим ударом, нанесенным достоинству семьи.
Я видел, что Носарь ловит каждый взгляд, каждое слово, сказанное на ухо, каждый намек на то, что он, жалкий слабак, позволит отвести своего брата на эшафот. Я подошел к нему и сказал, едва шевеля пересохшими губами:
— Как дела, Носарь?
— Греби отсюда.
— Давно не видались. Может, поговорим, как кончишь?
— Долго же ты собирался, — сказал он.
— Не знал, где ты работаешь. А домой идти не хотел.
— Никто тебя и не звал.
— Я помочь тебе хочу.
Он отвернулся и закричал:
— Апельсины, душистые апельсины, два шиллинга десяток! Яблоки, яблоки, шиллинг шесть пенсов фунт! Сладкие яблоки! — А потом сквозь зубы: — Ты что, с судьей в родстве? Или с присяжными дружишь? Ему уже ничего не поможет. Дело гиблое. Он убил ее — пристрелил, старик Чарли своими глазами видел.
— Никогда нельзя знать наперед, его могут приговорить пожизненно, если доказать, что у него голова не в порядке.
— Говорил я с кем следует, — сказал он. — Ни хрена не выйдет, нет у нас в семье какой-то там дерьмовой наследственности.