Фён. Это просто ветер, ветер Межсезонья менял направление, будя ночами непонятно зачем. Тогда нужно было просто глубоко вздохнуть, так глубоко, чтобы ветер проник в каждую альвеолу легкого, – и снова почувствовать себя им. Межсезоньем.
Все, что случилось, – не случайно. И тревога, мучившая нас годами, была не тревогой Межсезонья, а тревогой сестры. Она осталась на берегу, а мы уплыли по реке. То был хруст отрывающейся льдины и страх, что она оторвется. Пустой страх. Страх от незнания.
А к Межсезонью невозможно привыкнуть, думаю я: оно зыбкое, оно всегда разное и никогда стабильное. И потому – парадоксально – самое вечное и стабильное, что только есть на свете. Потому что оно никогда не заканчивается. Древние, кажется, китайцы говорили – каждое явление, достигнув своей высшей точки, превращается в свою противоположность. Каждое. У которого есть высшая точка. Межсезонье не признает мер и весов, а потому здесь любовь не может обратиться в ненависть – здесь есть только нежность. И покой.
Жить в Межсезонье – искусство. Но этому искусству приходится научиться, если хочешь жить.
Леся вышла замуж – встретила в Вене бывшего ученого из Винницы, нелегально подрабатывавшего на стройке. Вышла замуж и теперь присылает фотографии с двумя сыновьями и мужем на черноморском отдыхе.
Мама решила вернуться в Москву – и приезжает с папой в Вену погостить.
Рома остался таким же, как и был, успел жениться и развестись, понять, что ему то, как он живет, важнее жен. «Жизня – подстава!» – так же, как и много лет назад, говорит он, выдыхает сизый сигаретный дым и тихо наигрывает на новой гитаре блюз.
Два раза в год – на Рождество и на Пасху – приходят письма и открытки от Урсулы: «Вот закончатся рождественские праздники, и опять будет много работы – все, посидев дома, решат разводиться, и понадобятся адвокаты. Я часто думаю про то наше дело. Сердечный привет фрау маме, надеюсь, у нее все хорошо».
А мы с Петером… если оглядываться назад, то получится, что все эти годы мы больше были в разъездах, чем дома.
Если бежать – то необязательно от себя.
Если бежать – все равно прибежишь к себе, какова бы ни была отправная точка.
Это и был бег себе навстречу, навстречу Межсезонью в себе.
Раньше, путешествуя, ты был один среди чужих, потому что у тебя был дом, а теперь – везде свой. У тебя везде дом, и всюду у тебя нет дома.
Какие-то города записываются в столбик – просто для учета. А есть те, куда потом тянет долго, они вдруг возникают в памяти непрошено, ноют свежей ссадиной, глубокой занозой, которую – не вытащить.
Можно провести в городе всего час, заскочить проездом, а он уже – самовольно, нахально – пустил в тебе корни, живет без полива, дает новые побеги. Когда зацветет – хочется бежать туда, бросив все. Скучаешь по ним, как по людям.
Братислава влюбляет в себя – незаметно и коварно – полуразвалинами, в которых можно угадать ушедших хранителей монархии: они выглядывают с осыпавшихся фресок, из-за растрескавшихся стен, мутно отражаются в потускневшей позолоте башен. Вечером духи прошлого перевоплощаются в молодежь, потоком затекающую в старинные улочки, полноводной рекой заполняющую маленькие, будто игрушечные площади. Это точно они, духи ушедшей империи – сидят на широких крепостных стенах, свесив ноги к Дунаю, поднимают принесенные с собой бокалы с густым красным вином, приветствуя круизные корабли, ленивыми черепахами ползущие по усталой, многое видавшей реке. Распахивают двери старых пивнушек и кафе под стенами замка, на улицах, отвесно карабкающихся в гору, усаживаются под угловыми средневековыми домиками, где, наверное, потолок лежит на голове, вытаскивают поседевшие от времени венские стулья. У них – духов прошлого – майки с портретами рок-групп и модные сумки, прикинутые кофты с капюшонами и крохотные собачки. И лица ушедшей империи.
Любляна спускается к незаметной, но властной запятой реки, диктующей связь времен, неожиданными итальянскими аркадами. Странным, провинциальным Возрождением раскидывается у собора средиземноморский рыночек, заполненный рыбой и безудержным маслом цветов среди спокойной акварели городских улиц. Его можно проскочить, просто не заметив между сонных домов.
Флоренция горячей каплей – по темечку и стремительно, лестницей позвонков вниз – прожигает насквозь, просачиваясь до самой глубины, соединяясь с тем, чего не осознаешь даже, с тем, что родом откуда-то из детских снов и дремотных предчувствий прошлого. И оттого кажется, что бывал уже здесь, что знаешь, каким окажется город за следующим поворотом.
Улицы складываются по правую и левую руку изысканной геометрией, предутреннюю угольную чернь взрезают колонны и розетки, словно выточенные из слоновой кости, – а город продолжает играть в узнавание.
А позже, в пустой еще галерее Уффици, – накатывает детство. Часы, проведенные над огромным, тяжеленным альбомом по итальянскому Возрождению. Я завороженно рассматривала каждую складочку на платье Богоматери, каждый жест сложенных в щепоть пальцев, каждое дерево на горизонте и горы, которые теперь оказываются холмами Флоренции. Уже почти забытый, этот альбом оригиналами глядит со стен, и оттого будто снова оказываешься в детстве – в разлапистом кресле, обитом бордовым, в квартире, которой давно уже нет.
Стоя перед «Бегством в Египет» Джентиле де Фабриано, ты понимаешь, что оно оказалось еще ярче, чем на репродукции, понимаешь, что все так и должно было случиться. Если бы не попали в Австрию, все было б почти так же – только в других декорациях. Те, что смогли, – встретили свое Межсезонье, которое единственное и есть жизнь. А те, кто не захотел, – остались на берегу.
Южнофранцузский соленый, терпкий, солнечный до последнего атома воздух пропитывает – враз, до донышка. Ты – терпкий воздух. Ты – морская соль, растворенная в закате. И поэтому кажется – ты всегда знал, что багеты выставляют на продажу связками в плетеных ивовых корзинах, что из лепестков роз варят варенье, что клошары, укладываясь спать на вечерних улицах, слушают плееры и одним пальцем набирают на мобильных смс, что десны у марокканок, улыбающихся тебе за завтраком, – иссиня-черные, что воздух тут такой – когда где-то далеко чистят огромный апельсин, ты знаешь это по запаху за пятьдесят шагов. Что – в конце концов – почти по-библейски, всего лишь ломтем сыра, парой оливок и кусочками свежего багета можно накормить двоих досыта.
Ты все это знаешь наперед, потому что с первых же шагов в Ницце обретаешь какую-то совершенную самодостаточность. В этой самодостаточности хочется просто ходить по городу, впитывая его каждой порой.
Гладить огромные, нагретые солнцем, сочные, с ребристыми боками помидоры «Бычье сердце» на маленьком рынке в центре города утром, дотрагиваться до бугристой кожи местных лимонов, вдыхать запах чеснока, лаванды и свежего розмарина. И если Вена – тяжелая, слоистая – держит историей, давит ею к земле – то Ницца стряхивает ее с себя. Будто и не было.
И ты сам здесь становишься человеком без прошлого – точнее, без его болячек, мучений, надрыва и судорожного напряжения. Оно отпускает, уходит. Потому что город дает тебе быть самим собой – без шелухи и наносного.
По дороге в Монако небо вдруг падает на тебя, потом клубится, вверх взмывают рваные пушистые клочья, ускользают дымкой. Автобус поднимается еще чуточку наверх, становится видно ультрамариновое море внизу, ты понимаешь, что вокруг – действительно небо. Что ты можешь дотронуться до облаков рукой.
И это не как в детстве, когда перед тобой были распахнуты все горизонты, – по-другому. Ты чувствуешь, что мир открыт тебе, он уже – у твоих ног. И все зависит от тебя – взлетать или падать. От этого ты радуешься безудержно наступившему новому году – со всем, что к нему полагается. С новыми морщинками, недомоганиями и разочарованиями. С вечной фантомной болью. С необходимостью видеть в каждой длинноволосой девочке Соню, ночами проговаривать с нею недоговоренное, объяснять необъяснимое, мучиться вечной жалостью и чувством вины. Потому что без всего этого не бывает чувства самодостаточности и полета над морем, в бесконечность. Потому что без всего этого тебе никогда не коснуться неба.
Но самым настоящим лекарством был мой личный край света – Гонконг. И Макао.
Спит ли когда-нибудь этот город? Кажется, что здесь – вечный двигатель планеты, ни на секунду не замолкающей жизни. Гонконг живет день и ночь, ни на минуту не смыкая глаз, пульсируя бешеным ритмом двадцать четыре часа в сутки.
Вечером город словно срывается с цепи – открываются ночные рынки. На них можно купить все – от фальшивых «Ролексов» до дуриана, и до глубокой ночи сидеть над тарелкой с лангустами, еще полчаса назад ползавшими по дну рыбного садка. Гонконгцы, работающие до позднего вечера, только теперь идут по магазинам, выстраиваясь у кассы в длинные очереди. Открываются игорные заведения – их можно распознать, еще не входя в дверь, еще на улице по стуку костяшек об стол, такому четкому и размеренному, что кажется, за дверью работает огромная машина. Сотни тысяч огней расцвечивают пульсирующие, словно кровь в венах, гонконгские улицы и, поднимаясь в застекленном лифте на двадцать первый этаж, оставляя под ногами пульсирующее море неоновых огней, поднимаясь к небесам над черным провалом Тихого океана на горизонте, ты понимаешь, что любишь этот странный город…