Наглец! И все же Марта уступила, пересела в кресло Пуэбло. После взлета разлеглась с Русланом на трех сидениях (хвостовой отсек пустовал), лагерный пес все еще слонялся по страницам в поисках правды, к последней, похоже, приползет, издыхая. У русских все так. Рука Пуэбло. Марта ударила по ней книгой. Так бьют мух, наотмашь. Пуэбло невозмутимо принял удар. Почитаем, – сказал он, принюхиваясь к обложке. – Вы любите собак?
– Только в качестве героев литературы.
Пуэбло пошел в сортир, на обратном пути он и не взглянул в ее сторону. Пусть катится к соседке, не имеющей никакого отношения к Гюнтерам. Скорее всего, это героиня нашумевшего романа датского автора, до которого у Марты пока еще не дошли руки.
И он смотрел на себя, на свое искривленное отражение. Зеркальные шарики, навинченные на острые железяки спинки, не помнят его мальчиком, не помнят его дыхания. И Александр Македонский не помнит его, и кони Фальконе… В нем одном все сошлось, чтобы невысказанным умереть.
Где-то он прочел, или услышал…
– Моисей Фрицевич!
или сам придумал, для облегчения души…
– Моисей Фрицевич!
что жизнь сама по себе…
– Моисей, черт тебя!
творческий акт, с созерцанием в апофеозе…
– Моська, сукин сын!
где созерцание Творца и его жертвы…
– Скотина!
соединяются в одной точке в перспективе Смерти.
Утро пустопорожних экивоков кончено.
В соседней комнате лежит он сам, Моисей Фрицевич. Зубы в стакане. Небритая физиономия торчит из-под одеяла.
– Что надо? – обращается он к самому себе.
– Чаю с лимоном.
Моисей Фрицевич плетется на кухню, нажимает на кнопку чайника.
– Без лимона будешь?
– Нет.
Тогда он вставляет зубы в челюсть, себя в костюм, ноги – в ботинки, ключ – в замочную скважину.
Вышел.
Ничего удивительного в этом. Кто ему принесет лимон, неподвижный он сам в постели?
Верблюд стоит, двугорбый, на вершине. Кэмл. Вокруг – шатры.
Бедуины. Верблюд не движется. Бедуины суетятся, вколачивают колья.
Овцы откуда-то приплелись. С пастухом. У пастуха тонкий кнут в руке. Виноград и инжир в ящиках. Бедуинки с весами.
Разве он здесь? Это его холм?
Пойду и скажу им все. На бедуинском языке.
Но он вышел купить лимон.
Моисей Фрицевич смотрит с верхотуры на бедуинов. На него смотрит верблюд. Верблюд замечает полумертвого. Спускается с горы и идет навстречу Моисею Фрицевичу. Куда коням Фальконе! Те – не шли.
И он уехал в Палестины, умирать.
Привлекателен здесь обряд похорон. Спихнут с носилок в яму, скажут дважды кадиш. Неделю кто-то будет сидеть в доме покойника, зарастать бородой. Кто будет – да он сам и будет.
У верблюда мягкие губы. Да нечего ему дать. Смотрит на Моисея Фрицевича, не мигая. Верблюды любят тихих полоумных. Сами такие.
У Моисея Фрицевича один горб. И в нем – никаких запасов. Вот купит лимон…
Умерла его мама. Пришли все родственники, он их никогда не видел. Тетки, племянники, дядьки и троюродные сестры. А он все ждал, когда мама придет. Без мамы – кого хоронить?
Она пришла и ее похоронили. Порядок.
Так и с ним будет. Он выставит транспарант: «Без меня меня не хоронить!».
Бедуинка протягивает ему упругую гроздь винограда. Смотрит на него большим верблюжьим глазом. А ему нужен лимон. Моисей Фрицевич берет из ее рук кисть, отдает верблюду. Бедуинка ругает их обоих.
Верблюд облизал кисть нежным языком и отвернулся. Капризничает? Но он не старый. Вполне еще ого-го верблюд.
Земля – одни камни. Не хочется ему туда. Но пора. Вот лимон купит…
У бедуинов в шатрах все есть. А лимонов нет.
Рядом в супере есть.
Верблюд идет за ним. Его в магазин не пустят. Мало ли что у него в горбах.
– Ты здесь подожди, – говорит ему Моисей Фрицевич. По маме еврей. Это здесь главное.
В магазине есть все. И лимон.
Все ему не надо.
Зачем?
Верблюд его не дождался. Где он? Стоит на горе, как стоял. На каждом горбу – по попоне с кисточками. Красавец.
Бедуины колготятся, продают то, что привезли с собой. Откуда?
Да с гор Иудейских.
По ступенькам мавританским восходит Моисей Фрицевич к себе.
Несет себе лимон. Включает чайник. Обводит пустые стены верблюжьим оком. Лижет лимон пересохшими губами.
Снимает костюм, ботинки, зубы. Наливает чай, опускает в него лимонную дольку, ложится, укрывается до подбородка.
– Моисей Фрицевич!
…и еще говорят, из многих смыслов…
– Моисей Фрицевич!
не проистекает единого, все крошится, и птицы небесные крошево это клюют.
– Моисей, где ты?
– Я иду.
– Ко мне?
– От тебя, всех от тебя отлучаю, один останешься.
– А верблюд?
Моисей Фрицевич высовывается из-под одеяла, смотрит в окно.
Верблюд стоит рядом.
– Это ты со мной говоришь?
Кивает.
– Будешь чай с лимоном? Ну, отвечай!
Моисей Фрицевич открывает окно, собирает крошки крекера в горсть и дает верблюду. Тот слизывает их мягкими губами.
Человеческое тепло. Единственный теплый человек – верблюд.
– Ну иди ко мне, с тобой я еще поживу! Только без бедуинов, вдвоем с тобой! Ты лучше коней Фальконе, ты – теплый человек…
Верблюд в тоске непонимания смотрит на этого страшного старика. Он не понимает по-русски, а Моисей Фрицевич – по-бедуински.
Моисей Фрицевич отдает ему лимон. Верблюд обнимает лимон толстыми губами, пробует, выплевывает и уходит.
Моисей Фрицевич выпивает остывший чай и засыпает.
Верблюд возвращается на свой холм.
Бедуины сворачивают шатры.
Пастух выгоняет овец на горную дорогу.
В Гиват-Шауле готовятся к приходу Моисея Фрицевича. Выбивают на плите «Моисей бен Фриц». Но как он найдет себя? Одного себя среди стольких плит? Вот что ему не дает покоя.
Поселяются вместе два фантастических идиота, Моисей Фрицевич и Яков Петрович, на съемной квартире в Ашкелоне, по триста шекелей с носа. И союз этот хуже брака по расчету, последнее недоразумение.
У каждого свои фотографии, – черно-белое прошлое с обломанными углами. Вытряхнуть содержимое коробок на круглый стол, перемешать солдатиков в пилотках, евреев с желтизной в котелках европейских, ассимилированных, парней в трусах широких, стрижка бобриком, с пальмами картонными да девами румяными в шароварах и лифчиках белых… Некто на ослике, дамы роскошные, декольтированные, с лорнетами и сумочками, и дамы строгие, до подбородка застегнутые, дети в рюшечках и дети шпанистые, мальчик толстый с глазами тоскливыми, памятники такие и сякие, мал человек и ничтожен у их подножья, – поди догадайся, кто стоит у монумента в честь.
У Моисея Фрицевича все сложено в ящик из-под ручного пылесоса, да и сам он, как пылесос, гудит и все что ни попадя в себя вбирает, а потом долго над этим кумекает; у Якова Петровича для тех же целей приспособлена коробка из-под печенья «Праздничное», и сам он тоже, выеденный, но все еще праздничный, ждет вестей с родины, считает, что его многие там любили, но дорого стало отправлять оттуда письмо; все, кто его там любил, на пенсии, и он на них копит. К примеру, не купил курицу за десять шекелей – сэкономил 2800 рублей, это же живые деньги, Фрицевич!
Моисей Фрицевич затыкает уши и кричит, потому что его бесит примитивное был бы сыт. В нашем возрасте пора понять смысл, а не думать о прокорме! В чем смысл нашего с тобой пребывания в этой, с извинения сказать, схар-дире ашкелонской, среди воров и потаскух пляжных, как мы попали в этот еврейский оазис, зачем мы здесь?!
Яков Петрович лыбится и подхватывает языком верхнюю челюсть. Когда человек худеет, он худеет весь, и челюсти перестают держаться, а пригнать их – на это надо копить, что важней – его личное неудобство или пенсионеры, которые там его любят и им нечего есть.
Яков Петрович одет для морской прогулки, Моисей Фрицевич имеет обычай набрасываться по утрам, – может, ему стоило бы выходить на люди, за что уж так их ненавидеть… С его образованием, с его знанием языков…
У Фрицевича нет родного языка, – жил он то ли в Польше Литовской, то ли в Литве Польской, оттуда попал на Урал, с Урала – уже точно в Польшу, намотал себе хвост или шлейф, не знаешь, как выразиться поаккуратней, – идиш, польский, литовский, русский, немецкий да иврит каля, все у него в голове путается, прошлое с настоящим, идиш с русским, – тяжело с ним.
Все это Яков Петрович уже не думает, а говорит вслух. За столиками на берегу моря израильская молодежь пьет кофе в купальниках. Роскошь недоступная, в смысле выпить кофе, он в ту сторону и не смотрит, просто сидит себе на лавочке не один и любуется на молодежь. Рядом с ним – старушка Сима из дома престарелых, «бейт-авот» на иврите, Яков Петрович говорит про Фрицевича, а она ему – про спятивших престарелых, которые за ней следят и обзывают зона, то есть б…, они завидуют ей, что она встречается с Яковом Петровичем и изливает ему душу.