А я постоял, пока не унял кровь из носа, зажал рассеченную бровь собственным платком и пошел со двора на улицу ловить машину, ехать домой. Суд Линча не удался.
В школьную пору — и в самых первых классах, и позднее, когда учился уже классе в шестом или даже седьмом, — случалось, что ты был приглашен на день рождения к приятелю, шел с приготовленным подарком, тебе открывали — и оказывалось, что приятель заболел, в постели и праздник отменяется. Для Москвы подобная ситуация представляется странной, в Москве позвонили бы по телефону и обо всем заранее предупредили, но в Клинцах у нас с телефонами было плохо. Топчась на пороге, ты отдавал подарок, получая взамен сухим пайком что-нибудь из праздничного угощения, должное служить компенсацией за сорванное торжество, — но разве же за угощением ты летел сюда? Ты брел с этим сухим пайком, ненужно обременявшим твои руки, обратно, и что за кошачий концерт звучал в тебе! Как тебя всего внутри раздирало и корежило!
Вот подобное чувство владело мной после этой истории с Бочаргиным. Главное было в сознании твой отвратительной беспомощности. Вся музыкальная аппаратура была мной заброшена, зачехлена, на синтезатор я не мог смотреть, не то что сесть за него. К компьютеру я теперь подходил только раз в день, если не реже, чтобы получить-отправить электронную почту.
К счастью, я был загружен рекламной работой — не поднять головы. Вскоре после Нового года возник заказчик с идеей снять ролик, действие которого происходит в Париже. Париж, однако, когда подсчитали расходы, пообещал снять с заказчика штаны, и в конце концов было решено снимать ролик в Праге. Тем более что в Праге простаивала роскошная киностудия, и аренда техники на ней выходила дешевле, чем в Москве — что на телевидении, что на «Мосфильме» или студии Горького.
Кем-кем, а фанатом загранпоездок я никогда не был. Нет, конечно, поглядеть на другую жизнь — совсем недурно, но, в принципе, — это все равно как десерт после еды. Спокойно можно и без десерта. Измерять степень успеха своей жизни количеством пересечений границы — величайшая глупость.
Но тут на меня нашло. Я загорелся этой Прагой, как чеховские сестры Москвой. «В Москву! В Москву!» — твердили чеховские сестры, а я подобно им: «В Прагу! В Прагу!». Я ждал поездки туда, словно съемками пражского ролика решалась моя судьба.
Как оно, в известной степени, и оказалось. Но не могло же то быть неким предчувствием?
В первых числах апреля с двадцатью тысячами американских долларов в сотенных купюрах, чтобы распылить их черным налом по карманам тружеников чешской киноиндустрии, режиссер и оператор в одном лице, я второй раз в жизни (первый был, когда мы с Тиной и ее сыном ездили в Турцию) пересек государственную границу. В Чехию тогда можно еще было ездить без визы, имей только деньги в кармане.
Я пробыл в Праге две с половиной недели. Хотя все мои дела уложились меньше, чем в полторы. Образцом для работы чешских администраторов, мало что они имели славянские корни, были не иначе как швейцарские часы: через два дня по моему прилету все для съемок было готово, я вызвал из Москвы актрис и на следующий день, как они прибыли, уже снимал их. Звуковики не бунтовали, требуя компенсации за пятнадцатиминутную переработку, осветители не буйствовали, угрожая вырубить свет, если я сейчас же не подкину каждому по дополнительной сотне баксов, приглашенные на массовку студенты Карлова университета терпеливо переносили тягомотину ожидания съемок, не устраивая никаких демонстраций.
Однако, завершив съемки, я еще целую неделю не мог заставить себя покинуть Прагу. Она присушила меня. Весна уже прорвалась на ее улицы влажно-пьяным теплом, нежным курением зелени на открытых участках земли и деревьях, весь световой день можно было торчать на воздухе, а с наступлением сумерек перебираться из уюта одного кафе в другое, пока не перестанут держать ноги, — я это все и делал. На деньги, что остались от съемок, которые и должны были бы стать основным моим гонораром, я купил еще несколько коробок пленки, оплатил аренду камеры еще за несколько дней, заплатил помощнику оператора, и всю неделю мы с ним снимали Прагу, открыв в ней такие места, о которых мой помощник-пражанин даже не подозревал. В съемках, что мы вели, не было никакой сверхзадачи; я не имел понятия, что мне потом делать с отснятыми пленками, как мне использовать их: одарив собой, этот город опахнул меня таким мощным дыханием счастья, что я испытывал потребность хоть как-то отплатить ему — чем могу.
Я задержался в Праге на неделю дольше, чем требовалось, но вернулся двумя днями раньше, чем пообещал Тине в последнем телефонном разговоре. Почему это получилось, не имеет значения, да я и не помню, — так, соединение каких-то незначительных каждое само по себе обстоятельств: позвонил — и не дозвонился, а потом закончилась карточка, а купить новую не собрался.
Картина, что открылась мне, когда я вошел в дом, и сейчас у меня перед глазами — как выдранный из кромешной тьмы мгновенной вспышкой фотографический кадр. Нет, это не было похоже на то, как изображено в одной из сцен оргии в фильме Стенли Кубрика «С широко закрытыми глазами». Музейная прогулка двух подруг выглядела отнюдь не так изысканно и эстетично, как у покойного классика мирового кинематографа. Магнитофон, стоявший у меня на столе, струил из динамиков высокую, созвучную созерцанию произведений искусства музыку — помнится мне, это был Гайдн. Громкость звука была невелика — чтобы способствовать музейному времяпрепровождению, ни в коем случае не мешая, — но все же она была достаточна, чтобы заглушать прочие звуки вокруг — поэтому, когда входил в квартиру, я и не был услышан.
Щелчок клавиши, нажатой мной остановить пленку, заставил Тину, сидевшую на лице подруги с подогнутыми ногами, словно всадница на конской спине, прекратить движение бедрами и открыть глаза. Следом ее будто выстрелило она взлетела в воздух, оказалась на полу и, как была, прыгая грудями, оттолкнув меня в сторону, стремительно пронеслась мимо. Я услышал, как открылась дверь ванной, влупилась обратно в косяк и, закрывая щеколду, с громким металлическим лязгом провернулась ручка замка. Подруга, увидев меня, завизжала, забила ногами, схватила лежавшее на краю одеяло, во мгновение ока закрутилась в него и спряталась с головой.
Я окинул комнату взглядом. Одежда что той, что другой беспорядочной кучей громоздилась на моем синтезаторе. Я подошел к постели и сдернул с головы Тининой подруги одеяло. Та снова завизжала, полезла по постели вниз, стремясь вновь исчезнуть под одеялом, — я не дал ей скрыться там.
— Одевайся, — сказал я, отнимая у нее одеяло.
— Выйди, не смотри, отвернись! — сворачиваясь во внутриутробной позе, завизжала она. Похоже, у нее было чувство, что я своим взглядом оскверняю ее тело.
— Иди оденься, — постучал я в дверь ванной по пути на кухню.
Не помню, что я делал на кухне, пока там в комнате шел процесс освобождения моего синтезатора от свалки женской одежды. В памяти у меня удержалось, как я наливаю в чайник воду из крана, ставлю его на плиту, но, не зажегши огня, снимаю, выливаю воду и набираю вновь. Чтобы теперь уже зажечь огонь. Однако тут же и погасить, опять вылить воду — и опять набрать.
Потом я услышал, как открылась и закрылась входная дверь, и некоторое время спустя Тина возникла на пороге.
— Ну что? — произнесла она после мгновенной паузы. — Теперь ты владеешь моим секретом. Теперь у меня от тебя — никаких тайн.
Во взгляде ее, который сейчас вернее было бы определить как взор, горели ясность и простота чистой души.
Бить человека по лицу я с детства не могу — это так. И не могу бить первым. Но все же с того дня я не верю, что есть хоть один мужчина на свете, который не поднял руки на женщину. Бывают случаи, когда это невозможно не сделать.
Она вскрикнула и схватилась за щеку, к которой приложилась моя пясть.
— Ты меня ударил?! — вскричала она, будто не веря. И будто я ударил ее без всякой ее вины. — Ты меня ударил, мерзавец!
За мерзавца я ударил ее снова.
Она побежала от меня. Я догнал ее в коридоре, схватил… и что мне было с ней делать? Избить?
Я отпустил ее. Оделся — она не пыталась воспрепятствовать мне, — открыл дверь квартиры и вышел.
Мужчины в такой ситуации, как правило, напиваются. Искушение поступить истинно по-мужски было почти непреодолимо. Я ухватился за «почти». И пришел ночевать к Николаю без бутылки. Николай достал из своих запасов — я отказался, и два часа у него на кухне мы пили чай. И за два эти часа я ему не сказал ни слова о Тине. О чем я говорил — это о Праге. О Праге, о Праге, о Праге. И если проговорился о том, что у меня произошло, то рассказывая о Праге: в какой-то момент я сказал, что, имейся возможность, я бы уехал туда и не вернулся. Впрочем, истинный смысл моих слов остался Николаю, разумеется, недоступен.