Это место заинтересовало Е. А. Яблокова, который посвятил ему специальный абзац в своей интересной работе о бунинском рассказе: «…следует обратить внимание на то, что текст жития привлекается автором „Чистого понедельника” в существенно переработанном виде. Героиня, знающая этот текст, по ее словам, досконально <…> контаминирует две совершенно разные фабульные линии „Повести о Петре и Февронии”: эпизод искушения жены князя Павла, к которой в облике ее мужа является дьявол-змей, затем убитый братом Павла, Петром, — и историю жизни и смерти самого Петра и его жены Февронии. В результате создается впечатление, будто „благостная кончина” персонажей жития находится в причинно-следственной связи с темой искушения (ср. объяснение героини: „Так испытывал <…> Бог”). Абсолютно не соответствуя действительному положению вещей в житии, данная идея вполне логична в контексте бунинского рассказа: „сочиненный” самой героиней образ не поддавшейся искушению женщины, которая даже в браке сумела предпочесть „суетной” телесной близости вечное духовное родство, психологически близок ей» [2] .
Здесь верно абсолютно все, кроме интерпретации, которая абсолютно неверна: ведь бунинская героиня вовсе не отказывается от телесной близости с героем, а, наоборот, кощунственно отдает ему себя в ночь после чистого понедельника, между первым и вторым (строжайшими) днями пасхального поста. Пасть физически как можно ниже, чтобы потом духовно вознестись как можно выше — вот как героиня самой своей жизнью «интерпретирует» ею же «смонтированный» из двух разных глав «Повести о Петре и Февронии» эпизод «жития» никогда не существовавшей «княгини».
В финале «Чистого понедельника» в пару к князю и княгине из монолога героини упоминаются настоящие княгиня и князь — Елизавета Федоровна и Дмитрий Павлович Романовы, в чьих пореволюционных биографиях уже за пределами бунинского рассказа воплотятся два диаметрально противоположных варианта судьбы представителей царской семьи. Дмитрий Павлович более или менее благополучно доживет в эмиграции до 1942 года. Елизавета Федоровна будет сброшена большевиками в шахту «Новая Селимская» близ Алапаевска (сравним в рассказе героини микрофрагмент о «гробном ложе» в «камне»), причем рядом с телом великой княгини найдут тело сестры Марфо-Мариинской обители Варвары Яковлевой. Это биографическое обстоятельство может быть без натяжки спроецировано на предполагаемую участь героини Бунина, чья фигура на последней странице «Чистого понедельника» отчетливо подсвечена метонимическим отсветом не только от облика, но и от судьбы Елизаветы Федоровны.
Героя же героиня первоначально обрекает на незавидную роль «змея», причем в интересующем нас сейчас эпизоде он сам невольно подыгрывает своей возлюбленной, делая «страшные глаза» во время ее рассказа о «городе Муроме». Напомним также ту реплику героини, в которой она необдуманно передоверяет характеристику героя пьяному актеру (Василию Качалову): «Конечно, красив. Качалов правду сказал… „Змей в естестве человеческом, зело прекрасном…”» (VI, 198).
Как видим, поведение героини только кажется герою и вслед за ним читателю загадочным и немотивированным: «Всё причуды, московские причуды!» (VI, 197).
На самом деле большинство ее поступков рационализировано до предела — подчинено жесткой логике неуклонно воплощаемого плана.
Эта сухая рациональность вступает в «Чистом понедельнике» в противоречие с подлинной загадочностью и непредсказуемостью человеческих чувств, не желающих соответствовать никаким, пусть даже идеально выстроенным, предначертаниям.
Особенно важной и выразительной представляется нам та вроде бы проходная сцена рассказа, в которой героиня на несколько мгновений вырывается из-под власти жесткой схемы и внезапно для себя самой устанавливает с героем зрительный, а не умозрительный контакт (здесь и далее курсив в цитатах везде мой. — О. Л. ):
«Я шел за ней, с умилением глядел на ее маленький след, на звездочки, которые оставляли на снегу новые черные ботики — она вдруг обернулась, почувствовав это:
— Правда, как вы меня любите! — сказала она с тихим недоумением, покачав головой» (VI, 194).
Здесь исподволь подготовляются не только трогательные подробности расставания героев («прижалась своей щекой к моей, — я чувствовал, как моргает ее мокрая ресница» — VI, 199), совершенно не укладывающиеся в схему праведная «княгиня»/«змей-искуситель», но и почти мистическое угадывание героиней присутствия героя, смотрящего на нее из темноты в финале рассказа: «И вот одна из идущих посередине вдруг подняла голову, крытую белым платом, загородив свечку рукой, устремила взгляд темных глаз в темноту, будто как раз на меня... Что она могла видеть в темноте, как могла она почувствовать мое присутствие?» (VI, 200).
Нужно, впрочем, отметить, что почти неизбежная мученическая кончина героини снимает для Бунина все вопросы о правильности или неправильности ее выбора.
Сходные ощущения владеют в финале и героем. Он оказывается способным почувствовать, что не должен препятствовать героине пройти ее крестный путь, и добровольно с него самоустраняется: «Я повернулся и тихо вышел из ворот» (VI, 200).
2
Возвращаясь на ту страницу «Чистого понедельника», где героиня произвольно перетолковывает два эпизода «Повести о Петре и Февронии», еще раз обратим внимание на ситуацию резкого перелома , которая воспринимается ею как необходимое условие перехода от греха к праведности, а потому бескомпромиссно воссоздается в рамках собственной жизни.
Это словосочетание — «резкий перелом» — помогает многое объяснить и в рассказе «Чистый понедельник», и в разговоре об особенностях авторской позиции Бунина.
Начнем с того, что резкий перелом от масленичного легкомысленного веселья к суровому стоицизму Великого поста обозначается как раз тем днем в году, чье нецерковное название стало заглавием рассказа, — чистым понедельником. Героиня, как мы помним, сознательно и многократно грешит вечером этого дня: уподобляет себя «певице» «на эстраде» (VI, 197), потом отправляется в театр на капустник, там много курит и «все прихлебыва<ет> шампанское» (VI, 197), а ночью — отдает себя герою.
Резким переломом — от аскетизма к роскоши — делится надвое едва ли не каждый московский день героини: «…за обедами и ужинами ела не меньше меня, любила расстегаи с налимьей ухой, розовых рябчиков в крепко прожаренной сметане <…> выезжая, она чаще всего надевала гранатовое бархатное платье и такие же туфли с золотыми застежками (а на курсы ходила скромной курсисткой, завтракала за тридцать копеек в вегетарианской столовой на Арбате)» (VI, 190, 191).
Резкие переломы между тьмой и светом, холодом и теплом, белым снегом и черными силуэтами прохожих описываются в зачине «Чистого понедельника»: « Темнел московский серый зимний день, холодно зажигался газ в фонарях, тепло освещались витрины магазинов — и разгоралась вечерняя, освобождающаяся от дневных дел московская жизнь: гуще и бодрей неслись извозчичьи санки, тяжелей гремели переполненные, ныряющие трамваи, — в сумраке уже видно было, как с шипением сыпались с проводов зеленые звезды — оживленнее спешили по снежным тротуарам мутно чернеющие прохожие...» (VI, 189).
Сходный контраст значимо возникает и в финале рассказа: «…шагом ездил, как тогда, по темным переулкам в садах с освещенными под ними окнами <…>. На Ордынке я остановил извозчика у ворот Марфо-Мариинской обители: там во дворе чернели кареты, видны были раскрытые двери небольшой освещенной церкви <…> только я вошел во двор, как из церкви показались несомые на руках иконы, хоругви, за ними, вся в белом , длинном, тонколикая, в белом обрусе с нашитым на него золотым крестом на лбу, высокая, медленно, истово идущая с опущенными глазами, с большой свечой в руке, великая княгиня; а за нею тянулась такая же белая вереница поющих, с огоньками свечек у лиц, инокинь или сестер <…>. И вот одна из идущих посередине вдруг подняла голову, крытую белым платом, загородив свечку рукой , устремила взгляд темных глаз в темноту , будто как раз на меня... Что она могла видеть в темноте , как могла она почувствовать мое присутствие?» (VI, 200).