— Так он до сих пор у тебя не готов?! — взвился комбат. — Да ты с ума сошел, офицер!
— Товарищ майор, я… мы с этим пожаром замотались совсем…
— С каким пожаром? — испуганно спросила женщина. — Что с моим сыном?
— Да все с ним нормально, — вмешался комбат, бросая на ротного уничтожающие взгляды. — Он не пострадал.
— Я хочу видеть моего сына, — твердо сказала женщина. — Куда идти? Туда? — и она зашагала в сторону казармы третьего танкового батальона. Офицеры торопливо шли за ней.
Они вошли в расположение мимо заоравшего «Рота, смирно!» дневального.
— Прошу в канцелярию, — гостеприимно взмахнул рукой Марченков — Старшина, — кивнул он материализовавшемуся из воздуха Гульбетдл мову, — проводи.
— Где Шахов? — спросил комбат.
— Сейчас я его приведу, — успокаивающе закивал ротный. — Лично.
— Три минуты, Марченков, — взгляд комбата не обещал ничего хорошего. — Только три минуты.
— Так точно, — и Марченков кинулся в туалет. Духи только и успели раздеть Шахова до белья, как в умывалку ворвался ротный.
— Так, все отставить, — замахал он руками. — Шахова одеть. Живо.
И через пару минут Марченков уже вел застегнутого и затянутого Шахова по коридору.
Его с непобедимой силой влекло куда-то вглубь логова. Шахов опять почувствовал приближение чего-то непонятного, неожиданного, и это приближающееся нечто странно сочетало в себе чистоту и ужас, мужество и боль…
Потом дверь перед ним распахнулась, и его разум омьи мощный поток хрустально-чистой, совершенной любви. Эта любовь была осязаемой, и гладила его по лицу, и целовала, и шептала ласковые слова, захлебываясь слезами; и он был прекрасен, этот образ любви и красоты, и более совершенной прелести еще никогда не приходилось Шахову видеть. Он задыхался от божественной сладости источаемого волшебным образом аромата и, хватаясь за горло и разрывая вдохами легкие, тонул в серебристом облаке наслаждения.
Мать с ужасом смотрела на вошедшего в канцелярию солдата. Это не был ее сын. Это было вонючее, уродливое и грязное нечто, с тупой ухмылкой уставившееся куда-то сквозь нее и ничего не замечающее вокруг.
— Сыночек… — со всхлипом прошептала она, хватая его за руки и жадно ища в этой ничего не выражающей физиономии хоть что-то, хоть какой-то штрих, намек на ее милого, любимого Сереженьку. — Сыночек, что они с тобой сделали…
А потом она плакала и лепетала что-то невразумительное, и тормошила его, и гладила, и целовала, а он равнодушно смотрел на нее, не узнавая, и ничего не менялось на его лице.
Офицеры что-то говорили рядом, а она видела только своего несчастного, обезображенного, полумертвого ребенка и, плача, пыталась оживить его, разбудить, отогреть.
…Боже, кто же она, эта прекрасная Фея, эта олицетворенная красота, и по какой роковой случайности она попала сюда, в вонючее логово Чудовища?! Она была настолько чиста, что не замечала луж ядовитой слизи на полу и кровавых потеков на стенах, не ощущала зловония и духоты, не слышала скрежета клыков.
И парчовые туфельки ее не замарались, и золотое платье не приняло на себя ни капли отравы, а платина волос осталась такой же прекрасной, как и под солнечными лучами.
А Чудовище тихонько подползало все ближе, поигрывая хвостом, шипя сквозь полуобнаженные клыки, и оставалось все меньше времени, чтобы остановить его, чтобы убить, чтобы спасти красоту и любовь.
Вот оно, предназначение! Вот она, миссия! Сейчас, именно сейчас Чудовище должно погибнуть, чтобы прервалась долгая цепь убийств и кровавых преступлений, чтобы мир, полусъеденный Пастью, ожил и вздохнул свободно.
Но как?! Без меча не одолеть проклятую Тварь! ГОСПОДИ, ПОМОГИ МНЕ УБИТЬ ЕЕ! Конечно, потом, завтра, вскоре, он исчезнет из логова, и Тварь умрет; но он не мог ждать. Надо было спасти красоту. Надо было сделать это сейчас же. ГДЕ ЖЕ ТЫ, ГОСПОДИ?!
И в этот краткий миг, когда Фея шептала слова любви, протягивая к нему свои лебединые руки, а Тварь уже открыла свою алчную пасть, в это мгновение он понял.
Как Воину суждено убить Чудовище, так и Чудовищу суждено пасть от руки Воина. Чудовище и появляется в этом мире, и вершит свои мерзости, чтобы в конце концов быть убитым.
Но что было бы, если бы Тесей Афинянин не вошел в Лабиринт, чтобы поразить Минотавра, а лишил бы себя жизни на его пороге? Тогда Минотавр тоже умер бы — ведь он не может существовать после смерти своего убийцы — и умер бы за мгновение до смерти Тесея. И не успела бы еще острая медь вонзиться в плоть героя, как огромное тело Твари уже захрипело бы в агонии на мозаичном полу Лабиринта.
Господи, как хочется жить…
Он не колебался ни секунды. Не обращая ни малейшего внимания на слезы Феи и ворчание Чудовища, он вышел из канцелярии и направился в сушилку. Наша беда, наша слабость в том, думал он, что мы боимся смерти. Победи этот страх, позови смерть, как зовут любимую, и все станет очень простым, и жизнь приобретет свой истинный смысл. Ведь жизнь и нужна, чтобы отдать ее, ведь все наслаждение жизни в том, чтобы расстаться с нею на вершине.
Зайдя в сушилку, он заперся изнутри, влез на табурет и привязал подобранную тут же, на полу, веревку к верхней трубе парового отопления. Движения его были легки и точны. Он улыбался. Он был счастлив. Накинув на шею петлю, он проверил, легко ли она затягивается, и оттолкнул ногой табурет.
Чудовище умерло вместе с ним…
Жизнь — дерьмо. То есть, я и раньше не очень сомневался на этот счет, а теперь убедился окончательно. Даже тошно стало. Этот ублюдок не стал брать заложников. Поначалу мы думали, что он хозяев в доме держит, на всякий случай, и взводный даже чего-то пробовал ему орать, сдавайся, мол, подобру-поздорову (хотя какое этому зэку уже может быть «добро» и «здоровье»!), а тот только скалился и лупил между рам из «калаша». А потом Оскал заполз со стороны колодца, там, где поленницы, и, смотрю, трясет башкой и рукой мне машет. Я подполз, глядь, вон они все, под крыльцом вповалку лежат: дед, бабка и внучка лет десяти. Всех, урод, замочил.
Ну, думаю, гад, тут тебе и конец настал. Я буду не я, если живым тебя возьмем. И ползком к дому. Этот, внутри, не понимает, дурак, что ему одному с нами никак не управиться: окон в доме много, а он один — только и дергайся от рамы к раме. Ладно бы, если б его мазута какая-нибудь обложила: те в таких делах полные придурки — небось, так бы и кинулись гурьбой к дому, прямо под его пули. Но с нами этот номер не проходит. Уже давно.
Подполз к срубу, стал у стены возле окна. Руки дрожат на автомате. Вон она, смерть, рядом, внутри, лысая, в зэковской робе. Ему уже на все плевать, ему терять нечего. Либо конченый, садист, либо чокнутый, что, в общем-то, одно и то же.
А вокруг зелено все, пахнет землей, сеном, где-то неподалеку коровы мычат, так и видишь добрую рогатую ряху в дверях хлева, а рядом толстуху-селянку с ведром парного молока — какая уж тут война! Ну, думаю, посчитаю до десяти и…
На шестом счете он выглядывает из окна и ну поливать поленницу, за которой Оскал. Щепки — дождем в разные стороны. «Калаш» — штука серьезная. Входные дырочки в теле маленькие делает — пять сорок пять, как положено, а на выходе рвет мясо покруче мясницкого крюка. Мало какой бронежилет автоматную пулю держит. И если уж попали в тебя из «калаша», то не побежишь ты, прихрамывая, к укрытию, чтобы оттуда, лихо передернув затвор, пострелять в ответ, а свалишься в лужу собственной крови, тут же, на месте, и потом долго придется разбираться, жив ты или мертв.
Но этот зэк — дурак: злости много, а воевать не умеет. Мне для того, чтобы его наказать, многого не надо: так, зацепочка нужна. Зацепочка, плевое дело. На сантиметр дальше, чем надо, из окна высунулся, на секунду дольше на виду задержался — и все, и хватит, получи и распишись.
Обратно в комнату он свалился уже с двумя моими пулями под ребрами. А там и я рыбкой за ним. Без паузы. Таким, как он, паузу давать нельзя: здорово они живучие и легкие на подъем.
А уж когда я в комнате оказался, все вообще пошло как по маслу: сначала с ноги его врубил, чтобы не до войны было, а потом «контрольку» дал — в голову — и, как говорится, сушите весла.
Ну, а тут уж и остальные наши кинулись в окна, в двери, набилась полная хата. Матерятся, сплевывают, разглядывая этого — на полу: здоровый, лысый, рожа зверская, как будто из ржавого железа ее резали, кто-то сигарету сует мне в зубы, кто-то спичку подносит, ф-фу-у, дело сделано, дура-смерть опять накололась. Слава тебе яйца, пронесло. Остальное здесь — дело ментов. А нам пора и домой.
Выходим на улицу. Глядь, уже и людишки полезли из всех щелей, загалдели, затараторили, бабы завыли, прямо к дому ментовский бобик подкатил, и они оттуда, как серые мыши, полезли гурьбой.
Не люблю их. Это ж они там прощелкают таблом с зэками со своими, а нам потом гоняйся за ними. Ни черта не умеют, даже «Макаровы» свои дурацкие как следует не держат, а туда же — крутые. Важные, наглые, хлебом не корми — дай пошугать и без того зашуганных бестолковых гражданских. Одно слово — менты. Ну, да ладно. Не мое это дело. А мое дело сейчас — приехать в роту, пожрать от пуза, драпу курнуть и расслабиться. Чтобы глупости всякие по ночам не снились. А то крыша у людей слабая, сорвать ее очень даже легко, а кто ж, кроме себя самого, ее побережет.