С приятным удивлением я обнаружила, что моя тяга к нему не только не сгладилась, а, наоборот, стала с годами более отчетливой, превратилась в прямую потребность, так что я стала даже зависима от регулярности его ласк, ощущения его тела, сладости взаимных движений. Все это вошло в меня рефлексом, и, когда по каким-то непонятным причинам мы пропускали ночь, на следующий день я чувствовала внутреннее физическое неудобство, и мне Приходилось бороться с нарастающей тягой быстрее попасть домой, где вчерашний, упущенный шанс вознаграждался двойной остротой и двойной расслабленной удовлетворенностью.
Конечно же, бывали случаи, когда чувствительность моя была притуплена и желание отпугивалось либо усталостью, либо заботами дня, мешающими сконцентрироваться, и тогда я внутренне вздрагивала, испуганно ставя под сомнение и физические свойства своего тела, и даже саму любовь. Каждый раз, когда такое происходило, Марк чувствовал мою неуверенность, он вообще особенно чутко воспринимал в такие минуты мое настроение и даже, казалось, физические ощущения.
Однажды, прочитав в моих глазах испуг, он спросил:
— Боишься?
— Боишься чего? — спросила я, не веря, что он мог разгадать природу моего страха.
— Боишься, что прошло?
Он улыбался и глазами, и губами, и они находились так близко от меня, что разом поглотили страх.
— Да, —облегченно созналась я. — А что, не надо?
— Нет, не надо, — ответил Марк. — Хотеть все время так же ненормально, как все время не хотеть. И наоборот, это очень нормально — иногда не хотеть, только, так в результате и понимаешь прелесть желания. Так что не бойся.
Его слова, когда я вспоминала их, успокаивали меня, и я засыпала, чтобы — редко в середине ночи, но всегда утром — в очередной раз утвердиться в их справедливости. И желание, и чувствительность возвращались и будоражили — все вновь было направлено только на него, на Марка, и все это в который раз позволяло мне убедиться в неизменности правила: не выводить общего из частного.
Мы физически не могли читать целый день, когда-то надо было делать перерывы, и, так как заниматься в этом забытом Богом и говорящем на непонятном языке деревенском блаженстве было нечем, мы примитивнейшим образом просто ложились в постель. Пристально следить за часовой стрелкой было ни к чему, времени было навалом и днем, и ночью, и это снимало давление вынужденной спешки. Мы расслабленно валялись, болтая о чем-то отвлеченном, почти автоматически находя губами особенно полюбившиеся места, прижимаясь давно привыкшими и узнающими друг друга по своим особенным, только им известным признакам частями тела.
Постепенно от прикосновений, ласканий голова начинала туманиться, я видела, как глаза Марка покрывались дымчатой, с легким оттенком голубизны, пеленой, и они становились от этого дикими, сумасшедшими, и это нравилось мне, и я говорила ему об этом и спрашивала, как там мои глаза, не отстают ли, и он улыбался и убеждал меня тем или иным, особенно приятным движением, что нет, не отстают.
Время отступало, оно переставало беспокоить своим обычно навязчивым напоминанием, и в какой-то момент мы почти одновременно понимали, что можем точно так же обниматься, разговаривать и трогать друг друга, но при всем при этом еще и чувствовать друг друга изнутри.
Не то чтобы по-животному хотелось заниматься сексом, нет, просто без физического поглощения друг друга ощущение взаимного растворения было неполным. Чего-то совсем малого, но решающего не хватало для того, чтобы без остатка проникнуть друг в друга порами и клетками, и единичное самосознание переставало удовлетворять и требовало создания нового, отдельного существа, состоящего из слияния меня и Марка, и чувствующего, и радующегося не так, как отдельно чувствовала я или Марк, а как-то по-новому, как и полагается вновь народившемуся организму. Тогда я либо по собственному побуждению, либо по невысказанному призыву Марка, которые, впрочем, и возникали-то одновременно, ложилась на спину и раздвигала ноги, чуть подогнув их в коленках, чуждая любой другой позе, пусть более изощренной, но теряющей естественную простоту от недосягаемости губ и рук, от невозможности такого полного, комплексного переплетения наложенных тел.
Когда Марк входил в меня и застывал, почти не двигаясь, лишь покачиваясь слегка, делая все поверхности и внутри,
снаружи обостренно чуткими, так как им приходилось прислушиваться к мельчайшим изменениям, ничего, собственно, не менялось в нашем общем поведении, разве что прибавлялось это ранее потерянное ощущение дополненности.
Мы так же обнимались, так же целовались и так же говорили о чем-то, как правило, никак с сексом не связанном, так, о пустяках, притворяясь, что, собственно, ничего не происходит, а просто мы нашли более комфортный способ общения. И только глаза, которые заплывали все больше и больше, хоть и блестящей, но мутящейся пеленой, в которой начинала отсвечивать рождавшаяся из наших движений ярость, — только наши глаза выдавали необычность происходящего.
— Марк, у тебя глаза бешеные, — смеялась я.
— Ты на свои посмотри, — отвечал он мне, тоже смеясь. Я соглашалась и протягивала руку к близко стоящему прикроватному столику, чуть выскальзывая телом из-под тяжести Марка, но лишь на секунду, чтобы лишь дотянуться и взять лежащее там маленькое зеркальце, а потом мы вдвоем разглядывали по очереди сначала мои глаза, а потом его. Кроме глаз, выдавала еще и предательница-голова, которая начинала слегка отрываться от земли и совершать первые несмелые полеты, недалеко, как первые авиаторы начала двадцатого века, чтобы в случае чего можно было сразу приземлиться. И я, стараясь не закрывать глаза, чтобы не уволокло, говорила:
— Марк, у меня голова кружится.
— Подожди еще, — почти испуганно уговаривал он меня. — Еще рано, мы еще ни о чем не поговорили, у нас куча времени, не спеши.
И он менял тему разговора, чтобы отвлечь ею от захватывающего меня возбуждения.
Мы по-прежнему почти не двигались и продолжали разговаривать, а иногда даже заниматься вещами, с сексом никак не связанными.
Иногда, скорее для смеха, я или Марк читали какой-нибудь отрывок из очередной книги, чтобы потом, когда все закончится, вспомнить его смысл, хотя мы не были уверены, что наше погружение вообще когда-нибудь закончится. Мы дурачились так или иным образом, оставляя секс как бы фоном, не доминирующим, но постоянным, перманентно давящим, не дающим, впрочем, задавить, а лишь пытающимся.
Так проходило много десятков минут, пару раз мы даже засекали время и потом поражались, что прошло так много. Марк предположил, смеясь, что мы открыли новый вид существования, вполне приемлемый альтернативный способ функционирования, не очень, может быть, эффективный, но, во всяком случае, очень приятный.
Я предложила постепенно увеличивать время, чтобы как-нибудь вскорости продержаться так несколько часов, и мы пытались, но каждый раз у нас не получалось. Природа все же оказывалась сильнее, и в конце концов я сама или Марк начинали незаметно раскачивать амплитуду движений, чуть увеличивая радиус поворота бедер. И хотя само по себе наращивание не было быстрым и тоже занимало немало времени, так как мы задерживались на каждом завоеванном рубеже, все же через какое-то время мы вдруг осознавали, что нет больше сил ни думать, ни смеяться, ни говорить, а все, что осталось в тебе, отдается стремительности, глубине и силе движений и тому уже не позволяющему сдерживать себя полету, который захватывал и уносил, но теперь уже нас обоих одновременно.
Потом мы смеялись, пытаясь вспомнить, и о чем говорили, и о чем были прочитанные нами куски книг, и, смеясь, расстраивались, что так и не получилось, что так и не удалось удержаться и растянуть процесс в бесконечность, успокаивая себя, впрочем, что будет еще и следующая попытка, в то же время зная наверняка, что и она будет ограничена, может быть, очень растянутым, но все же конечным промежутком времени.
Конечно, большую часть дня у нас отнимали занятия. Сидя в небольшом саду при доме в удобных летних креслах, за неимением стола разбросав по земле тетрадки, прочитанные и еще не прочитанные книги, мы пытались охватить одну конкретную тему сразу, одновременно, параллельно выхватывая из разных источников те или иные аспекты изучаемого вопроса.
В основном читали мы молча, каждый углубившись в свои книжные рассуждения, в свои логические построения, лишь изредка отвлекая другого, если попадалась очень уж занимательная фраза или мысль. Несмотря на то что этот процесс занимал ежедневно часов десять, что с учетом необходимости постоянной концентрации было много, эти часы, может быть, из-за легкой, непринужденной атмосферы итальянского дня, может быть, из-за отсутствия временного или какого другого давления не утомляли, а были естественным и приятным времяпрепровождением, укорачивающим день.