Я спросил:
— Ну и что она?
— Ничего! Домой уехала!
Он рассказал, что пробовал для профилактики — доктор посоветовал — поддрачивать, но всё безрезультатно. Бедняга, он так и говорил: «Безрезультатно».
Он изо всех сил пытался отнестись ко мне терпимо и при этом повторял, что в армии мне оставаться нельзя и в казарму лучше не попадать. Я спрашивал, почему, и он загадочно отвечал: «Заклюют. И гитара не поможет». Наверное, он был прав. Последующие события только подтвердили его слова.
Видимо, чуя скорую беду, крошечный Сапельченко пронзительно взмолился к своим богам, и его комиссовали. Зонд обнаружил у него открытую язву.
Радостно он собирал свои вещички, принимал поздравления и школьной припрыжкой ускакал вниз по лестнице, наружу, на волю, к госпитальной проходной, где его уже ждала такая же крошечная и миловидная девчушка, жена Сапельченко, бросившаяся ему в объятия.
Вернулись в свое училище курсанты Муравьев и Шпальдинг и унесли с собой часть интеллектуальной атмосферы.
Пришел со мной проститься и Ваня Киковани, у которого просто вышел срок службы. Я спел ему в дорогу «Под небом голубым…»
Всё началось с того, что в палате появился этот танкист, по фамилии Прищепин. Правильнее, не танкист, а мастер по ремонту бронетехники, старший сержант.
Я уже с утра испытал в душе ноющую трещину, но решил, что это гастрит, и впервые выпил таблетку ношпы. Во рту еще долго оставался горький привкус миндального испуга, который так и не рассосался, пока я мел вытоптанные до мраморной плотности тропинки в госпитальном саду.
А тревога зрела, всё навевало тоску: и покрытые зеленью гипсовые чаши с умершими цветами, и центральная клумба, глядящая тысячью анютиных глазок. Над ней кружил одинокий шмель, гудел, точно как та машинка в парикмахерской, что остригла меня два месяца назад под кожистый лопоухий «ноль»…
Потом был гитарный урок, и «дед» Андреев, из новопоступивших, неспособный на третий день освоить даже простейший перебор, вдруг стал меня обвинять, что я нарочно неправильно его учу, чтобы посмеяться.
Это дикое заявление вдруг встретило поддержку, и «дед», со смешной фамилией Семенюта, бездарь, с которым я часами возился, переставляя его заскорузлые негнущиеся пальцы по ладам, которого вел от аккорда к аккорду, как паралитика в сортир, — он тоже подал голос. Обиделся, что я не одобрил его тугоухий экспромт на песню «Перемен, мы ждем перемен…».
Я предложил свой вариант, а Семенюта спросил: «А ты чё залупаешься? Совсем страх потерял?»
Я сказал ему: «Саша, я тебе показал, как правильно. А ты играй, как тебе нравится».
В любом случае, настроение было испорчено. На обед тогда был гречневый суп и макароны с курицей.
А после обеда появился этот танкист Прищепин… Я еще никогда не видел, чтобы фамилия накладывала такой жуткий отпечаток на внешний вид человека. Был он выше среднего роста, весь сухой, с тонким лицом, острым носом, и взгляд был злой, колючий. Как ни посмотри — щепка, только опасная, как заноза. И моргал он судорожно и жилисто, будто хотел до синяков ущипнуть веками всё, что перед собой видел. Лаково смуглый, но не от природы, танкист, видимо, много работал на солнце. Когда он снял тельник, худоба его обернулась какой-то тараканьей мускулатурой, мелкой, но очень живой и рельефной. Тощий и некрасивый живот Прищепина, казалось, был выложен из мелких булыжников и напоминал фрагмент мостовой. На худом плече, будто составленная из набухших венозных тромбов, синела татуировка — венок, пронзенный мечом, со звездой, парящей над острием.
Танкист всё осматривался, зверино принюхивался, что-то бормотал, и угольные глаза его медленно накалялись недоумением и яростью. От каждого шевеления рта легкие молнии-судороги бежали по его телу, и тонкие мышцы на спине, животе и руках струились, переливались под кожей.
Я не выдержал этого дикого нашептывания и решил выйти из палаты. Мне показалось, я расслышал, что он говорил. Это была одна бегущая по кругу шипящая, как раскаленное масло, фраза: «Почему «духи» не шуршат, почему «духи» не шуршат, почему «духи» не шуршат?»
Воистину страшен оказался этот пришлый. Это он, танкист Прищепин, поселил смуту, кромешный ужас и проклятие.
Я стремглав бежал в наше ветеранское укрытие к Кочуеву. Там я в панических красках описал, что появился новый «дед».
Кочуев отнесся к моему сообщению легкомысленно, даже с улыбкой. Конечно, он-то верил в свою неуловимость.
Его спокойствие меня обескуражило и устыдило, я сел за учебник Т. Ф. Реукова и добросовестно штудировал до самого ужина главу «Дымовые средства»: «Для маскировки боевых действий войск используются различные дымовые средства. Табельными средствами, состоящими на снабжении мотострелковых подразделений, являются ручные дымовые гранаты и шашки, а также термическая дымовая аппаратура, установленная на БМП. Ручные дымовые гранаты имеются двух образцов: РДГ-2 и РГД-2Х. Гранаты РДГ-2 могут быть белого и чёрного дыма. Продолжительность интенсивного дымообразования ручных дымовых гранат 1–1,5 минуты, а длина непросматриваемой дымовой завесы от 15 до 25 метров».
Уже подходя к палате, я понял, что там творится неладное. За дверью рокотало бранное двухголосье. Прислушавшись, я разобрал, что надрывается одно горло и резонирующее от стен эхо. Жутко было то, что в этом дуэте непостижимым образом лидировало эхо, а голос вел второю партию: «Руки!!» — орало эхо. «На хуй!!!» — подхватывал голос. «Руки на хуй от ебальника убрал!!!» — кричало эхо. «Когда «дедушка» учит!!!» — заканчивал голос.
Я открыл дверь. Голос и его эхо сплелись в один звенящий кнут.
— Руки! Я сказал, на хуй руки убрал, козляра! Не понял?! Не закрывайся, блядь! Руки! Я сказал, блядь, руки! На, блядь, на!! Этого хотел?! На, блядь! Руки убрал, сука, когда «дедушка» учит!!!
Шапчук стоял на коленях в проходе между кроватями. Над ним возвышался танкист Прищепин и бил его по лицу — щёки Шапчука уже вспыхнули от этих ударов.
Прищепина трясло в приступе эпилептической злобы:
— Охуел, «душара»! «Дедушку», блядь, не уважать! Пиздорвань!
Он гневно полоснул взглядом притихших наших «дедов»: Игоря-черноморца, Евсикова, Олешева, Старикова, Чекалина, Гречихина, Андреева, Семенюту, Дукова и остальных — без малого полтора десятка старослужащих, чьи фамилии мне уже никогда не вспомнить. В этом стремительном повороте его головы было что-то напоминающее чан с кипящими помоями, который Прищепин брезгливо выплеснул на них:
— Распустили, блядь, «духов»! — он пнул Шапчука.
Мне уже было ясно, что произошло. Шапчук, привыкший к легким оплеухам, снова решил взбрыкнуть, ляпнул по привычке свое: «Hi, я нэ хочу», — и теперь расплачивался.
Битый плачущий Шапчук сгреб в охапку вещи танкиста и поковылял вон из палаты.
С этого момента кошмар покатился, как с горы.
Прищепин вдруг азартно ткнул в пространство возле двери:
— А ты хули, блядь, стал? — и мнимая пустота вдруг обернулась недоумевающим Кочуевым.
«Деды» с изумлением и любопытством изучали его, словно видели впервые. Он стоял перед ними, маленький и затравленный, с бледным от отчаяния лицом, теребил руками лацканы пижамной курточки и выглядел при этом ощипанно голым.
Я понимал, что никогда Кочуеву не вернуть свою былую невидимость. Страшный танкист Прищепин, как Вий, указал на него и навсегда сделал зримым.
Прищепин крикнул:
— А ты что, блядь?! «Дух», нет? Да? Особое приглашение? Бегом марш за тем козлом, помогать ему будешь!
Кочуев опрометью кинулся из палаты.
Прищепин тем временем хищно зыркал из стороны в сторону. Ткнул наудачу пальцем:
— А ты сколько служишь? Год? «Черпак». Тогда лежи пока. С тобой потом разберемся.
Прищепин шел между рядами:
— Так, а ты кто? «Дед»? Ладно, хуй с тобой!
Признаюсь, эта странная мускулистая худоба Прищепина повергала меня в ужас. В ней чудилась какая-то мертвечина, сырая освежеванность трупа: эти руки, будто плетенные из коровьих сухожилий, и живот, набитый камнями, — всё это было страшно.
Впрочем, Прищепин интуитивно обошел криками Пожарника, пусть пришибленного недугом, но всё же боксера.
Я, пытаясь изобразить «как ни в чем ни бывало», примостился возле Игоря-черноморца и торопливо записывал в его тетрадь последовательность аккордов.
— Вот, Игорь, — говорил я высохшим голосом, стараясь превозмочь жар, колотящий молотками в голове, — здесь ре-минор, слышишь, ре-минор, — повторял, зная, что он всё равно не понимает, о чем речь.
Обычно я рисовал «дедам» аккорды в виде решеток: шесть полосок-струн с тремя перпендикулярами первых ладов — дальше мы не отваживались — и кружки с номерами, куда и какие пальцы ставить, а сверху иногда добавлял буквенное обозначение: «Am» или, допустим, «G», или «Е».