Француз перед тем пошептался о чем-то с женщиной в зеленом платье. Заиграл француз кружевную музыку. Как бы переплетались теплые струи, их ветер рвал, а они, качнувшись, снова лились и переплетались все туже.
Танцовщица-бельгийка подошла к Миколе, а Микола из тех трех русских братьев, которые все на «М»: Микола, Микита и Митрий, у которых кисти рук шириной с лопату; улыбнулась она ему, мосластому солдату-отроку, длинношеему, сбрившему в первый раз завивающуюся от самого корня бороду бритвой «Золинген», взяла у него девочку, с которой они глазами кокетничали, носами прижимались, что-то пошептала ей и пустила ее одну.
Девочка пробежала в центр круга, к костру. Встала там, закинув голову и подняв руки. И вдруг ее принялось трясти. Вздрагивала она в такт музыке. Она стояла и вся шевелилась. Шевелились толчками бедра, изгибалась и спрямлялась волной спина. Девочка стала струей, слилась с музыкой. Потом стала многими струями. А когда не видавшие ничего подобного разведчики и танкисты промигались, когда с них сошло первое оцепенение, они увидели женщину. Увидели безнадежное любовное одиночество. Страстный призыв. Стон тела.
Пальцы девушки в брюках и ее зубы впились в Васькино плечо, она вся прижалась к его боку плоско и сильно.
Девочка превратилась в карлицу. Лица ее не было видно, оно было обращено к небу как бы в мольбе.
Все стояли понуро. Неловкость всех сковала. И вдруг Микола сказал:
— Да что же это делается? Братцы! Славяне! Она ж дите…
Микола шагнул из круга, подхватил девочку, освещенную языками костра, все еще бьющуюся в несуразных после его выкрика толчках, и прижал к себе. Он гладил ее по голове и утешал. И даже немножко бранил ее за что-то такое, о чем знали только они. Его слова не имели смысла, и никто их не запомнил, имели смысл боль его, и его громадное недоумение, и его любовь. Кто-то из танкистов протянул девочке шоколад, у танкистов всегда запас на танке быка увезешь. Француз в длинном шарфе смотрел в сторону, он играл все тише, но все играл. И вдруг застонала-заплакала женщина-мать в красивом зеленом платье. И не было ее вины. И все это понимали. Она танцовщица. Она и дочь свою ведет к танцам сызмала. Сызмала тело приучается к ритму, кость — к движению, мышцы набирают пластику, и упругость, и грацию, и зазывность. А без этого танец — тьфу, теловерчение.
Женщина плакала навзрыд. Француз-аккордеонист гладил ее по спине. Она вцепилась в аккордеон, и склонилась над ним, и царапала сплоченные мехи ногтями. И все тяжелее и тяжелее обвисала на Васькином плече девушка в свитере. Она уже не прижималась к нему. Ей была нужна другая помощь наверно, она не ела дня три и сейчас теряла сознание.
Они подвезли француза, танцовщицу-бельгийку с дочкой и девушку до большого города. Вещей у них было — что на себе, да аккордеон, да кое-что из одежды. Они надеялись, чтобы идти дальше, раздобыть в городе детскую коляску. Детских колясок было много, даже могло показаться, будто бы инженеры вермахта мозговали не над танками — над колясками. Микола же так и вез девочку на руках и все рассказывал, что у него сестренка такая же нет, постарше, — должна в первый класс пойти. «Наверно, закончила первый класс-то: немца-то из деревни когда выбили? Наверно, односельчане как-никак школу новую примудрили — как же колхозу без школы? И ты в школу скоро пойдешь…»
И девочка спала на его груди, такой широкой, что она могла бы на ней спать раскинувшись, но она спала свернувшись, и только бог знает, что она видела во сне, — она вздрагивала и цеплялась за карман Миколиной гимнастерки.
У костра под выкрик Миколы Егоров Васька вдруг вспомнил Зойку. Это было как удар — а если Зойка с ребенком? Всю войну с дитем… Сознание такой возможности переросло в уверенность. И уверенность эта сделала значительным все вокруг — а сам он мельчал в этом вырастающем мире. Птицы становились огромными, ветры — невыносимо сильными, ночь — непроглядной и бесконечной. В этой ночи, в пятне света, с двумя тенями — одной темной, другой лиловой и полупрозрачной — шла девочка. Платье у девочки белое, из припасенного к маминой свадьбе шелка. И босиком она — обувь вся уже износилась. Разве что в лапотках. Видел Васька Егоров детей в лапотках. Встречали их, освободителей, школьники в пионерских галстуках, сбереженных тайно, и в лапотках.
Девочка шла по сиреневой площади, перепрыгивала с одной булыжины на другую. Булыжины подбирались большие и плоские, словно плиты, чтобы площадь была красивая, чтобы он если не Зойку, то хоть площадь запомнил бы эту дивную.
Зойка жила во дворце — у дверей доска: «Охраняется государством». Собственно, во дворце размещался Дом отдыха имени отца русского фарфора Д. И. Виноградова, но пять комнатушек в левом дворцовом флигеле были выделены под общежитие.
Если бы солдат Егоров сразу пошел не в глубь парка, а по тропе вдоль реки и, следуя ее изгибу, обогнул разросшиеся на мысу дубы, то на крутом берегу увидел бы чуть отступивший от крутизны розовый дворец, ахнул бы от этого чудесного вида солдат, и чувство вины с еще большей силой навалилось бы на него.
И не узнал бы Васька Егоров Зойки, не выпала бы ему встреча с ней.
Дворец был странен.
Но не обвалившиеся карнизы, волюты, антаблемент, не поросшие травой и древесной молодью террасы с перекосившимися плитами и съехавшими наземь ступенями, не обсиженные лишаем балюстрады, не расслоившийся, пахнущий плесенью камень делали дворец странным — руинный возраст возвышает архитектуру, рождая в душах эхо трагического, — дворец выглядел странным потому, что поверх разрушений, даже поверх угнездившейся в щелях травы и лепешек мха был покрашен недавно краской панталонного цвета. Но и униженный малярным беспутством дворец возвышался мужественно и величаво над фанерно-реечными конструкциями, обязательными для домов отдыха.
Чаще память выдает суть события сразу, но иногда плутает в деталях и запахах, подходит к сути кругами, восьмерками, подойдя — отдаляется и, отдалясь, плетет узоры ассоциаций. Да и кто знает, где она — суть?
Память Васькина, как библиотекарша — краснеющая и деликатная подвижница истины, выдает картины по каталогу. Например, танк БТ-3, простреленный насквозь, еще пахнущий горячим соляром и горелой электропроводкой. Капонир для зенитной пушки с раздавленными зелеными ящиками из-под снарядов. Или просто траншею — на дне пустая коробка «Казбека».
Но не было этого. Была волейбольная сетка. Плетеный джутовый мат у входа. Были закрашенные глаза витязей, стоящих с копьями и щитами между колонн. Был запах ранней осенней прели и яблок.
Прочитав охранную доску, Васька не почувствовал себя негодяем — как, мол, государство может памятники охранить, если он, солдат Егоров, бежит? Васька смотрел на Зойку и о войне не думал. Показалось ему даже на миг, что гуляет он с Зойкой на Крестовском острове в новом костюме — лацкана бабочкой. Натренированная спина вздувается под пиджаком каменными буграми. Гуляет Васька с Зойкой под руку и объясняет ей приемы академической гребли. И вот сейчас подойдут они к продавщице мороженого.
Васька зажмурился от такого, как ему показалось, стыдного воображения, головою потряс и кулаком себя по лбу ударил, выбивая остатки хмеля.
Он остановил Зойку за локоть.
— Не пойдем, а…
— Куда не пойдем? — спросила Зойка ласково.
— К тебе не пойдем.
— А куда же мы пойдем? — Зойка подняла на Ваську глаза. Это был не взгляд — это были две невесомые шаровые молнии. От их прикосновения Васькина воля потекла, как олово, и горячо стало всему телу.
Запах дезинфекции в коридоре смешивался с запахом олифы и тройного одеколона — здесь же и парикмахерская была: «Только для отдыхающих». Внутри стены дворца — и мрамор, и деревянные панели — были закрашены масляной краской. Метра на два вверх — фисташковая, выше — белила, подсиненные щедро и неравномерно. У амуров на потолке тоже закрашенные глаза.
Комнатка у Зойки маленькая. Шифоньер, этажерка, стол круглый, два стула, кровать узкая, железная, с панцирной сеткой. И камин кафельный. На изразцах с густой сеточкой трещин кобальтовый узор из сельской зажиточной жизни в стране Голландии.
— Он тоже закрашенный был. Я отмыла. — Зойка погладила камин и пошла к окну. — Надо будет снова закрасить — погуще.
Две поджарые свиньи разрывали длинную клумбу-рабатку с душистым табаком. Зойка села на подоконник. Солнца луч закипел на ней, превратил крепдешин в золотое облако. Васькины руки рванулись ее обнять. Он тоскливо осадил их и подошел к Зойке, и на подоконник сел — только чтобы не видеть ее в золотом сиянии, только чтобы светило не портило ее линий, не палило ее волос.
Васька понял — говорить нужно. Говорить, говорить, чтобы, как ему это казалось, сохранить человеческое.
— Мы у моста стояли, — начал он иссушенным голосом. — Я уже говорил. Мы с одним другом в одном окопе вдвоем. Его Гогой звать. Умный… Я таких и не встречал раньше. Он говорит — мы атланты.