Бурмастер
Был зимний вечер, в физиономию дул, как и положено, пронзительный ледяной ветер. В нескольких километрах от главной площади поселка
Кенкияк (см.) множество пятисотсвечовых ламп освещало громады тяжело ухающих парогенераторов, и оттого весь поселок был залит мертвенным отраженным светом, струящимся с хмурого неба.
Главная площадь поселка представляла собой громадный пустырь. Я жил с одной его стороны, а бурмастер Трофимов — с другой.
Надвинув шапку на глаза, опустив голову и закрываясь воротником, я миновал примерно полпути, когда увидел всадника.
Лошадь шла бодрой рысью и быстро приближалась.
В седле, сооруженном из каких-то тряпок, с веревочными подпругами, восседал казах (см.), одетый в рваный овчинный тулуп, также повязанный веревкой в качестве кушака. На башке криво сидела рваная меховая шапка, которую кроме как «треухом» никак было не назвать.
Штаны, судя по их цвету, форме и фактуре, тоже явились откуда-то из восемнадцатого века, из времен пугачевщины.
Я полагал, что он скачет с определенной целью, и замедлил шаг, чтобы мы смогли разминуться.
Каково же было мое изумление, когда оказалось, что его целью был я.
Метрах в трех он, радостно оскалясь, отчего его круглая, как сковорода, рожа стала окончательно зверской, поднял лошадь на дыбы.
Я шарахнулся.
— Ты чего?! — крикнул я. — Сдурел?
Он не отвечал. Может быть, он был слишком пьян, чтобы говорить. Так или иначе, он только скалился в ответ, гыкал и поворачивал лошадь то так, то этак, закрывая мне дорогу.
Одна из немногих мыслей, что в тот момент озарила мое смущенное сознание, — это схватить лошадь под уздцы. А дальше что? К тому же в правой руке пьяный наездник держал плетку — длинный жгут, вырезанный из автомобильной покрышки, на короткой деревянной ручке.
Так мы топтались минут пять. Я орал и бранился. Он — перекрывал мне дорогу, скалился, по-прежнему неопределенно гыкал и молчал.
Потом вдруг завизжал, огрел животное камчой, отчего оно снова встало на дыбы, и поскакал прочь. Копыта жестко звенели о мерзлую землю.
Я перевел дух и двинулся своей дорогой.
Через десять минут я сидел за столом в теплой комнате, пил чай со смородиновым вареньем и рассказывал бурмастеру Трофимову об этом странном происшествии.
— Ну и чего ты растерялся? — спросил Трофимов, усмехнувшись.
Я пожал плечами:
— А что мне было делать?
— Ты вот говоришь — под уздцы, — вздохнул он. — Это неправильно. Он тебя точно огрел бы пару раз по роже. Еще, чего доброго, и глаз бы вышиб. И сливай воду. Нет, не так.
— А как? — спросил я.
Он снова вздохнул, разминая железные кулаки.
— Я обычно как делаю?.. Хватаешь ее за морду обеими руками… — Он показал это страшное при его грабках объятие. — И крутишь! И валится она как миленькая! — Трофимов махнул рукой, запястье которой по ширине не отличалось от ладони. — А когда свалил, тут и делать нечего. По башке ему пару раз. И пенделя потом, чтобы бежал быстрее!..
Я посмотрел на собственное запястье и невольно вздохнул.
— А как еще? — строго спросил Трофимов. — С моими помбурами (см.) только так.
Он поднял чашку, несколько раз отхлебнул, а потом расстроенно закончил:
— У меня ведь все сидельцы.
Три водопроводных крана над одной раковиной можно увидеть только в городе Шевченко (см. Казахи). Из одного льется холодная соленая вода. Пить ее нельзя. Из другого — горячая соленая вода. Пить ее тоже нельзя. И лишь из третьего крана течет пресная. Точнее — опресненная. На атомной, между прочим, станции. Излишне говорить, что, как правило, более или менее действует лишь какой-нибудь один кран. Обычно это второй — с горько-соленой горячей влагой.
Город стоит на берегу Каспийского моря, на высоком обрыве. Обрыв — популярное место отдыха горожан и гостей города. И впрямь — даже в июле, когда марсианские пейзажи полуострова Мангышлак плавятся и текут в безмерно жарком воздухе пустыни, здесь под вечер над палящей бирюзой Каспия все-таки что-то шевелится: какое-то робкое дуновение… вот еще… потянуло, а?.. точно потянуло!.. и вот уже дует, дует!..
Мы сидели на этом обрыве, свесив ноги, и пили кислое пиво из теплых бутылок. Мы были не одни — сколь хватало глаз, точно так же сидели, свесив ноги, люди. И тоже что-то пили.
Метрах в тридцати под нами катило свои волны древнее Хазарское море.
Круто просоленные волны были тяжелы. У берега они сердито бычились, зло гнули вспененные шеи и жестко обрушивались на изумрудный пляж…
О, этот пляж! Он был фантастически красив на закате, этот пляж! Он звал к себе — правда, хотелось прыгнуть вниз! — и только мысль о том, что обратно уж вряд ли выберешься, кое-как меня останавливала.
— Стас, — сказал я, томясь невысказанностью. — Красиво-то как!..
А почему у вас тут галька зеленая?
Стас пожал плечами. Потом допил пиво и швырнул пустую бутылку.
Она беззвучно лопнула, ударившись с разлету о берег, и тут же исчезла в шумной пене накатившей волны.
— Минералогии (см. Роговая обманка) не знаешь, — ответил Стас. - Это же бутылит!.. Ну что, еще по одной?
Зашел приятель. Посидели, поболтали.
— Все пишешь? — спрашивает.
Я пожал плечами: все пишу, мол (см. Писатели). Как видишь.
Он говорит:
— А зачем?
Я опять плечами пожимаю:
— В каком это смысле — зачем?
— Ну в таком, — настаивает он. — Зачем? Или — для чего?
— Как тебе сказать…
И правда, не знаю, что сказать.
Потом взял и брякнул — вроде как пошутил:
— Для вечности!
А он, собака такая, оживился, да еще как глумливо:
— Это что же это за издание такое — «Вечность»? В первый раз слышу!
«Науку и жизнь» знаю, «Столицу» знаю… «Согласие» вот еще есть такой журнал, «Новый мир», «Наш современник»… А «Вечность»?
Занятно! А какие там, позволь спросить, гонорарные ставки?
Несомненно, когда я ухожу из дома, вещи продолжают жить своей жизнью. Ковер лежит на полу ничком, потерянно вытянувшись. Он не любит тишины, не выносит уединения. Ему, наоборот, нравится, когда я расхаживаю по нему со стаканом в руке — тогда он неслышно покряхтывает, блаженно расправляется: точь-в-точь как начальник в бане под пятками злого массажиста… Стоит книжный шкаф, строгий и собранный, будто часовой у ракетного склада. Этому, напротив, лафа.
При мне-то он не смеет и бровью повести — с утра до ночи топырит стеклянную грудь, деревянно держит прямые углы — хоть транспортир прикладывай. А теперь переводит дух, пошевеливая занемелыми членами, с едва слышным поскрипыванием переступает с ноги на ногу.
Но, конечно, веселее других ведут себя книги. Почуяв свободу, они начинают перешептываться. Их разноголосый бубнеж напоминает ропот статистов. Каждый том упрямо твердит свое, каждая книжица талдычит, что знает. «Гипостаз, гипостиль, гипосульфит», — настаивает одиннадцатый том энциклопедии (см.). «Паханг, пахари, Пахельбель,
Пахер!..» — пыхтит тридцать второй. Сочно причмокивая, кулинарная книга бормочет что-то о борщах и запеканках.
А кто громче всех? Ну конечно: копеечная книжулька, которую побрезгуешь пустить даже на подклейку переплета, дрянная брошюрешка, достойная лишь по безалаберности служить подставкой чайникам и сальным сковородкам, — так вот именно она, заглушая соседей, во весь свой дребезжащий голос трактует вопросы изготовления самогона в домашних условиях!..
Зачем посещать собрания людей, если можно обратиться к собранию книг? Эти тоже не слушают других — дай бог свое успеть сказать.
Отец мой был человеком весьма скрупулезным. Энциклопедия (см.) у него всегда была под рукой, а если ее не хватало, он обкладывался специальными изданиями.
Когда виноградник в саду вошел в силу, отец наладил процесс виноделия и поставил его на самые серьезные рельсы.
Стоит ли объяснять, что такое был наш сад? В России подобные заведения называют дачами. В Душанбе это слово не прижилось. Те шесть соток, что, выйдя на пенсию, получил мой дед Иван
Константинович Воропаев (см. Родословная), именовались именно садом.
Оно и впрямь было как-то уместней. На даче люди отдыхают (так по крайней мере принято считать). Отдыхать в нашем саду никому и в голову не приходило. Лютое среднеазиатское солнце в сочетании с мутной водой из арыка сводило растительность с ума, и она перла как бешеная. Ну буквально: отвернешься на минуту, глядь! — уже что-то всюду выросло. Поскольку же неполезная растительность вела себя точно так же, как и полезная, борьба с ней превращалась в изнурительную битву. Участки под сады располагались на длинной узкой полосе неудобий между дамбой Гиссарского канала и хлопковыми полями, и первые годы, пока не поднялись деревья, не вырос дощатый домик по типу домовладения дедушки Порея, в тени которого худо-бедно можно было перевести дух, садовая деятельность представляла собой чистую каторгу. С годами под неусыпным дедовым призором и его же кетменем здешний безродный суглинок превратился в благородную культурную почву. Как ни странно, даже сорняки, похоже, стали чувствовать, что им, со свиным-то рылом, сюда, в калашный ряд, как-то несподручно.