Он просматривал папки и ощущал нелепость своей скрупулезности, напоминающей скрупулезность часовщика, с педантичным терпением ремонтирующего часы, которые в конце концов будут показывать в полдень двадцать минут четвертого. Он снова изучал пожелтевшие листки, фотографии, неискренние заявления, взаимные обвинения: действительно ли сам Кальсен воткнул шило в сердце связанного парня, подчинялся ли ему Годас, была ли восемнадцатилетняя Дора Форте любовницей Кальсена, был ли он гомосексуалистом. Как бы там ни было, Дора соблазнила молодого турка Сале, привела его к Кальсену, заставила вступить в банду, и в конце концов они устроили мнимое похищение паренька (так думал сам Сале), чтобы вынудить его старика дать деньги. И когда они связали Сале и заткнули рот кляпом, он вдруг понимает, что его всерьез убьют. Обезумевшими глазами он наблюдает эту кошмарную сцену и слышит приказ Кальсена копать могилу на участке позади дома. И тут он подписывает заранее подготовленное письмо.
Сабато спрашивал себя, почему молодой турок не мог подписать это письмо раньше, раз уж он полагал, что похищение мнимое, и почему он теперь подписал его, понимая, что в любом случае его убьют. Но, возможно, в настоящих преступлениях всегда бывают подобные явные несуразности. Две детали, отражающие иронический садизм Кальсена, — письмо это он держал до нужного момента спрятанным за картиной Милле[19] «Ангелюс», и деньги ему должны были вручить на паперти церкви Милосердия. Вот оригинал! Сабато снова посмотрел на его фото, и, хотя Кальсен был совсем не похож на Нене Косту, ему почему-то вспомнился Коста.
Он читал свидетельские показания, и постепенно все начало как-то мешаться в его уме: лица на снимках менялись, медленно, но неотвратимо вырисовывались другие лица, ставшие для него наваждением, особенно ненавистная физиономия Р., который в качестве опытного преступника как бы осуждал ошибки этих мелкотравчатых злоумышленников.
Вечно где-то во мраке этот Р. И он, Сабато, вечно одержим идеей заклясть его, написав роман, где этот тип был бы главным действующим лицом. Уже тогда, в Париже, в 1938 году, когда Р. снова явился перед ним, перевернул всю его жизнь. Тем неудавшимся проектом — «Записки неизвестного». У него не хватало смелости рассказать об этом М., он всегда лишь туманно упоминал о некоем субъекте, своего рода реакционном анархисте, которого называл Патрисио Дугган. Его замысел основывался на преступлении Кальсена, но мало-помалу изменялся и становился неузнаваем: теперь уже Дора Форте была не лихая красоточка из бедняцкого квартала, а утонченная девица. И Патрисио, главарь банды, сперва был любовником девушки, а потом ее братом, а может, заодно и любовником. Замысел не удался. Несколько лет спустя, все также преследуемый образом Р., он написал роман «О героях и могилах», где Патрисио превратился в Фернандо Видаля Ольмоса, девушка — вначале в его сестру, а потом в его внебрачную дочь, и уже не было тут ничего общего ни с Кальсеном, ни с тем давним преступлением.
И вот теперь он снова углубляется в зловонный лабиринт кровосмешений и злодеяний, лабиринт, постепенно погружающийся в болото, из которого, казалось ему, он сумел выбраться с помощью нехитрых заклинаний, какие в ходу у портних и водопроводчиков. Он видел, как во мраке ему делали злобные знаки когтистые лапы, и опять погружался в смятение и уныние, в грешные фантазии, в тайную порочную склонность воображать инфернальные страсти. Снова ожили знакомые чудовища, опять это ощущение кошмара, но с той же неодолимой силой, и во главе полчища чудовищ маячила привычная уже фигура, которая из тьмы своими зеленоватыми глазами наблюдала за ним взглядом видящей в темноте ночной хищной птицы. Завороженный ее появлением, он отдался забытью, окруженный этой гнусной семейкой, словно под действием дурманящего зелья. И когда через несколько часов очнулся, он уже был не тем человеком, который на днях просыпался в оптимистическом настроении.
Он принялся ходить по комнате и, чтобы отвлечься, полистал журнал, увидел лицо того негодяя с улыбкой прямодушного человека, глядящего на вас широко открытыми глазами, человека, готового понять и помочь, а между тем под этим портретом ему виделись — подобно тому, как знаток шифров раскрывает истинный текст мнимой любовной записки, — подлинные черты бесчестной старой шлюхи, лживой и лицемерной шлюхи. Что он там талдычит о Муниципальной премии?
Какая мерзость, какая тоска! Ему стало стыдно — в конце концов он тоже принадлежит к этому отвратительному племени.
Он прилег и опять предался обычным мечтам: оставить литературу и открыть маленькую мастерскую в каком-нибудь захудалом квартале Буэнос-Айреса. Захудалом квартале Буэнос-Айреса? Смех, да и только, безвыходный тупик. И вдобавок ему было тошно из-за того, что он выступал в Альянсе[20], что мучился два часа, а потом и всю ночь, словно ему пришлось публично обнажиться, чтобы показать свои чирьи, и для вящего позора — перед оравой легкомысленных особ.
Снова ему все виделось в черном свете, и роман, этот пресловутый роман, казался ненужным и гнетущим. Какой смысл сочинять еще одну выдумку? Он сделал это в два критических момента, или, по крайней мере, в те единственные два момента он решился, еще не зная почему, что-то опубликовать. Но теперь, чувствовал он, ему требуется что-то иное, что-то вроде вымысла в квадрате. Да, что-то его тревожило. Но что именно? И он возвращался к этим бессвязным страницам, не удовлетворявшим его, — все было не то.
И еще этот разлад между его миром понятий и его миром подпольным. Он оставил науку, чтобы заняться литературой, как примерная хозяйка дома вдруг решает предаться наркомании и проституции. Что побудило его выдумывать эти истории? И чем они были на самом-то деле?
На художественную литературу обычно смотрят как на некий вид мистификации, как на малосерьезное занятие Профессор Усай[21], нобелевский лауреат, узнав о его решении, перестал с ним раскланиваться.
Сам не заметил, как он оказался вблизи кладбища Реколета. Его угнетали доходные дома на улице Висенте-Лопес, а особенно мысль о том, что Р. мог бы жить в какой-либо здешней трущобе, например, в этой мансарде, полускрытой развешанным бельем.
А какое отношение имеет к его произведению Шнайдер? И кто эта таинственная «сущность», мешающая довести дело до конца?
Он подозревал, что Шнайдер был одной из сил, действовавших откуда-то издали, продолжавших слежку за ним все годы, что он сам отсутствовал, — словно он отлучился ненадолго. Они все равно следят за ним оттуда, а теперь, кажется, уже и в Буэнос-Айресе.
Присутствие другой силы было ему хорошо известно. И внезапно он понял, что его неотвязные мысли о Сартре возникли не случайно, а вызваны все теми же силами, терзающими его. Быть может, тут дело во взгляде, в глазах?
Глаза. Виктор Браунер[22]. Его картины, заполненные глазами. Глаз, выколотый у него Домингесом[23].
Шагая по улицам наобум, он чувствовал, что подозрительность одолевает его. Шпионов забрасывают откуда-то из Англии, они в совершенстве говорят по-английски, одеваются и запинаются, как выпускники Оксфорда.
Как распознать врага? Вот, например, этот паренек, торгующий мороженым, — надо хорошенько за ним понаблюдать. Он купил порцию шоколадного мороженого, немного прошел, вернее сделал вид, что уходит, чтобы внезапно повернуть обратно и посмотреть мороженщику в глаза. Парень был удивлен. Но удивление могло быть следствием его невиновности, а также тщательной выучки. Да, этому занятию не будет конца: вот этот тип с лестницей, вон та машинистка или конторская служащая, этот мальчишка, который играет на улице или притворяется, что играет. Разве тоталитарные режимы не пользуются услугами детей?
Он оказался возле дома, где жила семья Карранса, хотя, кажется, не собирался к ним.
И вот он уже сидит на софе, слушает что-то о Пипине. Как? Неужели? Лекция в Альянсе. Альянса и Пипина? Что за бред!
Беба рассмеялась: да нет же, дурень, я говорю о Сартре.
Но разве она не говорила о Пипине?
Вовсе нет, говорила о Сартре.
Ну и что?
Верно ли, что он о Сартре плохо отзывался?[24]
Со вздохом он снял очки, провел рукой по лбу, потер глаза. Потом принялся рассматривать дефекты паркета, пока Беба сверлила его своими испытующими глазками. Ее мамаша, как обычно непричесанная, выглядевшая так, будто только что встала с постели, размышляла над притоками Ганга, головоногими и местоимениями.
Шнайдер, думал он, уставившись в пол.
— Когда он приехал в Буэнос-Айрес?
— Кто? — с удивлением спросила Беба.
— Шнайдер.
— Шнайдер? Какого черта после стольких лет тебя интересует этот болтун?