От зноя не спрятаться, только под кронами фруктовых деревьев: абрикоса, сливы и черешни – все же есть тень, там стоит заброшенный стол для настольного тенниса, зеленая краска на нем облупилась, и валяются красные сливы-паданцы. Здесь, в саду, даже посреди августовского пекла, дремлет дух воды. Он затаился в длинной бамбуковой трубке и в выцветших кольцах поливального шланга. Есть что-то мирное, домашнее в его беспорядочных петлях, в замотанных веревкой или изолентой протекающих стыках; из него не может хлестать тугая, леденяще мертвая струя. А потечет, когда наступит вечер, водица ласковая, скромная и ровно столько, сколько нужно.
Пока же – торжествует солнце, неподвижно застыла вся бело-розово-зеленая палитра; пора замереть в созерцании.
На вид дорога вполне просохла. И поначалу все нормально. Шагаешь легко, почва пружинит под веревочной подошвой – в том-то и прелесть ходьбы в таких тапочках. В них чувствуешь себя цивилизованным ровно настолько, чтобы оставаться с землей на «ты», без боязливой недоверчивости босой ступни и без нахрапистой уверенности тяжелой обуви. Веревочные тапочки – это лето, тепло, упругость, порою вязкость плавящегося асфальта. Но нет ничего лучше песчаной дороги после дождя. Запах… кукурузных початков, бузинной коры, опавших тополиных листьев – вялых листиков, которые все лето так и спят под деревьями. Это светлая гамма. Выше поднимается с реки запах густо-зеленый, с мятным вкраплением на пресно-тинном фоне. А на горизонте, над тополями, небо конечно же сворачивается серо-лиловыми клубами удаляющихся туч – опорожнившихся и безобидных. И запахи, и краски, и наслаждение пружинистым шагом – все сливается воедино. Но постепенно чувственный фокус смещается вниз, к ногам, – подошва и земля под ней заслоняют все прочее. Что это промокают тапки, соображаешь слишком поздно. Когда уже нет смысла возвращаться. Все начинается с полотняной кромки: на ней появляется темная полоса и набухает фактура грубой ткани. Потом ступни пронимает холодком, как будто под ними ничего нет, кроме тоненьких льняных стелек. Когда же минуешь две лужи, прохладная воздушная подушка сменяется жесткой мешковиной. Но неприятнее всего даже не сырость, а противная тяжесть. Подошва, обещавшая «дышать», коварно сдается после притворного сопротивления, в ней-то вся беда, ее скрученная веревка превращается в мокрый жгут, гнусную губку. Резиновая окантовка не спасает – разве спасут от стихийного бедствия жалкие потуги на усовершенствование? Тапки есть тапки. Когда подошва промокает, они становятся тяжелыми как гири, и тинный запах заглушает запах тополей. Хоть дождь давно прошел, а ты, дурак, промок, лето стало вязким, а песок липким. И знаешь наперед, что будет дальше. Такие тапки никогда как следует не высыхают. Куда их ни положишь: на подоконник или в обувной шкаф, – они скукожатся, веревочные спирали превратятся в труху, полотно задубеет, темная полоса не исчезнет.
При первых признаках такой беды прогноз неутешительный: надежды нет, все безвозвратно пропало. Промочить веревочные тапочки – все равно что познать мрачную сладость крушения.
В стеклянных шарах вечная зима. Возьмешь, встряхнешь… в нем медленно закружится подхваченный вихрем со дна снег, но скоро плотная белая воронка разойдется, опадет хлопьями, и снова очистится тоскливо-неподвижная лазурь. Мгновение-другое еще парят последние бумажные птицы, но и они опускаются вниз. Ватная нега засасывает их. Все кончено, и ставишь шар на место. Но что-то в нем переменилось. Теперь во внешне неподвижной декорации ты различаешь какой-то смутный зов. Все шары одинаковые. Что бы в них ни изображалось: морская глубь с водорослями и рыбами, Эйфелева башня, Манхэттен, попугай, горный пейзаж или замок Сен-Мишель, – всюду пляшет – сначала быстро, потом все медленнее, – рассеивается и исчезает снег. Перед началом снежной пляски была одна пустота. А после нее… белая пушинка осталась на крыше Эмпайр-стейт-билдинг, неосязаемое воспоминание, которое не унес поток дней. Дно устлано легчайшими лепестками памяти.
Да, у стеклянных шаров есть память. Они безмолвно мечтают о вихре, о вьюге, которая то ли будет, то ли нет. Ведь часто бывает так: поставят их на полку и забудут, забудут о том, что одним движением можно взвихрить в них зимнюю феерию, прервать стеклянную спячку.
Воздух этого мира – вода. Об этом не думаешь, пока вдруг не заметишь повисший в самом верху пузырек. И сразу видишь все иначе. Нет больше ни голубого апрельского неба за Эйфелевой башней, ни морской глади под килем фрегата. Прозрачность наливается тяжестью; там, за границей сред, течения гуляют в высях. Там одинокие чертоги, сложные лабиринты, неуловимые движения в жидкой тиши. Фон просто выкрашен молочно-голубой краской до потолка. До неба, до поверхности. Слащавая, фальшивая голубизна, тревожная в своей безмятежности, – так, выпадая посреди дня из жизни в послеобеденный сон, чуешь, что вот-вот угодишь в силки судьбы. Возьми в ладони этот мир – шар быстро согревается. Встряхни – и снежный вихрь сметет затаенную угрозу водных токов. И снова закружится снег внутри, в сердце недосягаемой зимы, где порхающая воздушность одолевает силу тяжести. Ласковый снег.
Это парадоксальная роскошь. Погружаться в бурный мир, сидя в уютном уголке и вдыхая аромат кофе. Газета – это сплошные ужасы, войны, катастрофы. Когда выслушиваешь это все по радио, голос диктора словно вколачивает гвозди в мозг – стресс обеспечен! С газетой все иначе. Разворачиваешь и кое-как пристраиваешь ее на кухонном столе, между грилем и масленкой. Да, ты скользишь глазами по строкам, пропитанным раздирающей наш мир жестокостью, но ее сглаживает запах смородинового джема, какао, поджаренного хлеба. Сама газета как вещь сродни успокоительному средству. Ты не видишь событий воочию, ты просто читаешь «Либерасьон», «Фигаро», «Уэст-Франс» или «Депеш-дю-Миди». Страшные бедствия сегодняшнего дня меркнут под этими неизменными «шапками» и превращаются в пикантную приправу к неторопливому обряду. Да быстро и не почитаешь – слишком велики страницы, того гляди опрокинешь чашку с кофе. Переворачиваешь страницы осторожно и медлительно – прямое доказательство того, что ты не столько поглощаешь информацию, сколько извлекаешь максимальное удовольствие из ее материального носителя.
В кино символический образ газеты – это бешеный ритм ротационных машин или истошные вопли мальчишек-разносчиков. Но газета, которую достаешь из почтового ящика, не имеет никакого отношения к этой суматохе. Она сообщает вчерашние новости, которые отделяет от сегодня целая ночь спокойного сна. И вообще начинаешь не с «горячих» рубрик, а с самых мирных. Читаешь, например, прогноз погоды; конечно, легче всего получить метеоданные эмпирическим путем извне – вышел на улицу и смотри, – но куда приятнее принимать их внутрь, вместе со сладкой кофейной горечью. Очень утешительна также спортивная страница: никаких неожиданностей! Поражения всегда смягчаются надеждой на реванш, расстраиваться некогда – на носу следующий чемпионат. В утренней газете ничего не происходит, тем она и хороша. Она помогает растянуть удовольствие от горячего кофе с поджаренным хлебом. Вычитываешь в ней, что мир стоит, как прежде, и день не спешит начинаться.
Не правда ли, в романах Агаты Кристи есть какой-то особый колорит? Может, мы сами его выдумали и заранее знаем, чего ждать от книги, раз это Агата Кристи? Дождь, английские газоны, эркеры, двойные ситцевые шторы горчичного цвета в разводах, мягкие полулежачие кресла – где все это? Где чайный сервиз с красными охотниками, голубые фаянсовые пепельницы?
Стоит Эркюлю Пуаро заговорить, пустить в ход свои серые клеточки и подкрутить кончики усов, как мы уже видим прозрачно-рыжий чай и ощущаем сиреневато-блеклый запах духов миссис Эткинс.
Все мирно и покойно, несмотря на череду убийств. В передней сохнут зонтики, по светлому, натертому воском паркету скользит служанка с матово-молочным личиком. На старом громоздком пианино никто не играет, однако, глядя на фотографии в рамках, на фарфоровые японские статуэтки, как будто слышишь переливы душещипательного романса. Конечно, в детективе главное не само убийство, а интрига, поиски убийцы. Но какой смысл тягаться с серыми клеточками Пуаро и мастерством Агаты? Она все равно сумеет удивить вас на последней странице, это ее право.
И вот мы строим себе уютный мирок в промежутке между совершением преступления и разоблачением преступника. В этих английских коттеджах, как в испанских трактирах на большой дороге, чего только нет: гулкие голоса с вокзала Виктория, курортная скука Брайтона, чинные прогулки по эспланаде с зонтиками-тросточками и даже мрачные коридоры из «Дэвида Копперфилда».