Я поймал лампочку и, обжигая пальцы, вывернул ее. Несколько секунд в кромешной темноте прыгали и расплывались передо мной десятки ламп и тени качались на стене. Потом темнота успокоилась. Потом появились синие окна и темная Катина фигура. Потом кофта ее выступила бледным пятном, и я увидел ее глаза. Я шагнул к ней и обнял ее.
— Нет, — отчаянно вырываясь, сказала она.
— Это неправильно, — шептал я, целуя ее волосы, щеки, шею, — это не по правилам. Твой девиз — «да». Мне ты должна говорить только «да». Ты же это знаешь.
— Калчанов, ты подонок! — крикнула она, и я ее тут же отпустил. Я понял, что она имела в виду.
— Да-да, я подонок, — пробормотал я. — Я все понимаю. Как же, конечно…Прости…
Она не отошла от меня. Глаза ее блестели. Она положила мне руку на плечо.
— Нет, Колька, ты не понимаешь… ты не подонок…
— Не подонок, правильно, — сказал я, — сорванец. Колька-удалец, голубоглазый сорванец, прекрасный друг моих забав… Отодрать его за уши…
— Ах, — прошептала она и вдруг прижалась ко мне, прильнула, прилепилась, обхватила мою голову, и была она вовсе не сильной, совершенно беспомощной и в то же время властной.
Вдруг она отшатнулась и, упираясь руками мне в грудь, прошептала таким голосом, словно плакала без перерыва несколько часов:
— Где ты раньше был, Колька? Где ты был год назад, черт?
В это время хлопнула дверь и в комнату кто-то вошел, споткнулся обо что-то, чертыхнулся. Это был Стаська. Он зажег спичку, и я увидел его лицо с открытым ртом. Он смотрел прямо на нас. Спичка погасла.
— Опять эта бородатая уродина куда-то смылась, — сказал Стаська и, громко стуча каблуками, вышел из комнаты.
— Зажги свет, — тихо сказала Катя.
Она села на кровать и стала поправлять прическу. Я долго искал лампочку, почему-то не находил. Потом нашел, взял ее в ладони. Она была еще теплой.
«Да, — подумал я, — Катя, Катя, Катя! Нет, несмотря ни на что, невзирая и не озираясь, и какое бы у тебя ни было лицо, когда я зажгу свет…»
— Что ты стоишь? — спокойно сказала она. — Вверни лампочку.
Лицо у нее было спокойное и ироническое. Она вдруг посмотрела на меня искоса и снизу так, как будто влюбилась в меня с этого, как бы первого взгляда, как будто я какой-нибудь ковбой и только что с дороги вошел сюда в пыльных сапогах, загорелый и видавший виды.
— Катя, — сказал я, но она уже надевала парку.
Она подняла капюшон, задернула «молнию», надела перчатки и вдруг увидела проект.
— Что это? — воскликнула она. — Ой, как здорово!
— Катя, — сказал я. — Ну, хорошо… Ну, боже мой… Ну что же дальше?
Но она рассматривала мой проект.
— Какой дом! — воскликнула она. — Потрясающе!
Я ненавидел свой проект.
— Топ-топ-топ, — засмеялась она. — Это я иду по лестнице…
— Там будет лифт, — сказал я.
— Нет, это Корбюзье.
Я закурил и сел на кровать.
— Послушай, — сказал я. — Ну, хорошо… Я не могу говорить. Иди ко мне.
— Перестань! — резко сказала она и подошла к двери. — Ты что, с ума сошел? Не сходи с ума!
— Для тебя у меня нет ума, — сказал я.
— Ты идешь к Сергею? — спросила она.
— Я иду к Сергею, — сказала она.
— Ну? — и она вдруг опять, опять так на меня посмотрела.
— Считаю до трех, Колька, — по-дружески засмеялась она.
— Считай до нуля, — сказал я и встал.
«Ну хорошо, разыграем еще один вечер, — думал я. — Еще один фарс. Поиграем в „дочки-матери“, прекрасно. Какая ты жалкая, ведь ты же знаешь, что наш пароль — „да“!»
Мы вышли из дома. Она взяла меня под руку. Она ничего не говорила и смотрела себе под ноги. Я тоже молчал. Скрипел снег, и булькал коньяк у меня в карманах.
На углу главной улицы мы увидели Стаську. Он стоял, покачиваясь с пятки на носок, и читал газету, наклеенную прямо на стену. В руках у него был его докторский чемоданчик.
— Привет, ребята, — сказал он, заметив нас, и ткнул пальцем в газету. — Как тебе нравится Фишер? Силен бродяга!
— Ты с вызовов, да? — спросил я его.
— Да, по вызовам ходил, — ответил он, глядя в сторону. — Одна скарлатина, три катара, обострение язвы…
— Пошли к Сергею?
— Пошли.
Он взял Катю под руку с другой стороны, и мы зашагали втроем. С минуту мы шли молча, и я чувствовал, как дрожит Катина рука. Потом Катя заговорила со Стаськой. Я слушал, как они болтают, и окончательно уже терял все нити, и меня заполняла похожая на изжогу, на сильное похмелье пустота.
— Просто не представляю себе, что ты врач, — как сто раз раньше, посмеивалась над Стасиком Катя. — Я бы к тебе не пошла лечиться.
— Тебе у психиатра надо лечиться, а не у меня, — как всегда отшучивался Стаська.
Мы вошли в дом Сергея и стали подниматься по лестнице. Стаська пошел впереди и обогнал нас на целый марш. Катя остановилась, обняла меня за шею и прижалась щекой к моей бороде.
— Коленька, — прошептала она, — мне так тошно. Сегодня у меня был Чудаков, и я послала с ним Айрапету белье и варенье. Ты понимаешь, я…
Я молчал. Проклятое косноязычие! Я мог бы ей сказать, что всю мою нежность к ней, что всю жестокость, которую я могу себе позволить, я отдаю в ее распоряжение, что все удары я готов принять на себя, если бы это было можно. Да, я знаю, что все будет распределено поровну, так уж бывает, но пусть она свою долю попробует отдать мне, если сможет…
— Мне никогда не было так тяжело, — прошептала она. — Я даже не думала, что так может быть.
Наверху открылась дверь, послышались громкие голоса Сергея и Стаськи и голос Гарри Беллафонте из магнитофона. Он пел «Когда святые маршируют».
— Катя! — крикнул Сергей. — Коля! Все наверх!
Она поспешно вытирала глаза.
— Пойдем, — сказал я. — Я тебя сейчас развеселю.
— Развеселишь, правда? — улыбнулась она.
— Ты слышишь Беллафонте? — спросил я. — Сейчас мы с ним вдвоем возьмемся за дело.
Мы побежали вверх по лестнице и ворвались в прекрасную квартиру заместителя главного инженера треста Сергея Юрьевича Орлова. Я сразу прошел в комнату и грохнул на стол свои бутылки. Я привык вести себя в этой квартире немного по-хамски: наследить, например, своими огромными ботинками, развалиться в кресле и вытянуть ноги, шумно сморкаться. Вот и сейчас я прошагал по навощенному, не типовому, а индивидуальному паркету, прибавил громкости в магнитофоне и стал выкаблучивать. С ботинок у меня слетали ошметки снега. Стасик не обращал на меня внимания. Он сидел в кресле возле журнального столика и просматривал прессу. Катя и Сергей что-то задержались в передней. Я заглянул туда. Они стояли очень близко друг к другу. Сергей держал в руках Катину парку.
— Ты плакала? — строго спросил он.
— Нет, — она покачала головой и увидела меня. — Отчего мне плакать?
Сергей обернулся и внимательно посмотрел на меня.
— Пошли, ребята, выпьем, — сказал я.
Они вошли в комнату. Сергей увидел коньяк и сказал:
— Опять «Чечено-ингушский»? Похоже на то, что Дальний Восток становится филиалом Чечено-Ингушетии.
— Не забывают нас братья из возрожденной республики, — сказал я.
Сергей принес рюмки и разлил коньяк, потом ушел и вернулся с тремя бутылками нарзана. Скромно поставил их на стол.
— Господи, нарзан! — воскликнула Катя. — Где ты только это все достаешь?
— Не забывают добрые люди, — усмехнулся Сергей.
— Да, у него и сигареты московские и самые дефицитные книжки. Устроил же себе человек уголок цивилизации!
Стаська выпил рюмку и сосредоточенно углубился в себя.
— Идет, — сказал он, — пошел по пищеводу.
Это он о коньяке.
— Ты смотрела «Мать Иоанну»? — спросил Катю Сергей.
— Два раза, — сказала Катя, — вчера и позавчера.
— А ты? — повернулся ко мне Сергей.
— Мы вместе с Катей смотрели, — сказал я.
— Вот как? — он опять внимательно посмотрел на меня. — Ну и что? Как Людмила Виницка?
— Потрясающе, — сказала Катя.
— Прошел в желудок, — меланхолически заметил Стасик.
— Вообще поляки работают без дураков…
— Да, кино у них сейчас…
— Я смотрел один фильм…
— Там есть такой момент…
— Всасывается, — сказал Стасик, — всасывается в стенки желудка.
— Помнишь колокола? Беззвучно…
— И женский плач…
— Масса находок…
— Неореализм трещит по швам…
— Но итальянцы…
— Если вспомнить «Сладкую жизнь»…
— А в крови-то, в крови, — ахнул Стаська, — господи, в крови-то у меня что творится!
Так мы сидели и занимались своими обычными разговорчиками. Мы всегда собирались у Сергея. Здесь както все располагало к таким разговорам, но в последнее время эти сборища стали напоминать какую-то обязательную гимнастику для языка, и в этой болтовне появилась какаято фальшь, так же как во всей обстановке, в модернистских гравюрах на стене. Все это, по-моему, уже чувствовали.