Мы идем медленно и тихо. Там, в школе, мы сделаем вид, что между нами ничего нет. Я одна из многих, она – просто училка. А сейчас мы хрустим снегом и дышим снегом. Я иногда начинаю говорить что-то: в голове возникают начала предложений, но они ничем не заканчиваются… У Екатерины Николаевны толстые ноги. А в голове у нее наши тетради с домашним заданием, и если долго – долго всматриваться ей в глаза, то увидишь прописные буквы… «В ее глазах я читаю…». Екатерина Николаевна очень справедливая. Однажды у нее деньги из сумки попятили – она с воришкой поговорила, но никаких общественных наказаний не было. А директриса предлагала… Я больше ничего о Николаевне не помню. Она осталась там, в Перестройке, в белой ванной, в которую она по утру рухнула с сердечным приступом… И вода текла на лицо, на наши тетрадки с домашним заданием. А я шла в школу одна, впервые осознавая силу одного простого мгновения, которое с тяжелым скрипом закрывало за мной чугунную дверь.
Скворцов открывает мне дверь в одних трусах.
– Скворцов, дай ключи от машины.
– Она же не ездит.
– Я в курсе, Скворцов.
Скворцов исчезает в комнате. Я разглядываю обувь в прихожей. Узнаю ботинки Бардиной.
– Вот – говорит Скворцов и протягивает ключи.
– Привет Бардиной, – говорю я и ухожу.
Я сижу в машине. Уже темно. Мимо ходят люди. Вот идет бабка, тащит вниз головой знакомый плакат. Парень и девушка весело ныряют в подъезд. Я поднимаю ворот свитера – устраиваюсь поудобнее. Родители тащат за руки ребенка, который висит посередине как маленькая обезьяна. Неужели там – в этих маленьких кухнях с громкими холодильниками и капающими кранами – идет жизнь? Надо спать. Спокойной вам ночи, приятного сна…Уже в полусне я вижу Екатерину Николаевну перед лобовым стеклом, которая машет мне рукой.
Светло. Я еду за рулем на скворцовской машине.
– Куда мы едем? – спрашиваю я и поворачиваю голову назад.
Сзади сидят Скворцов с Бардиной:
– На Красную площадь.
– А зачем? – спрашиваю и продолжаю рулить.
Вот уже сзади сидит Урюкова, Лукьянов, Медведев и Никита:
– Хоронить Ленина – отвечают они.
Теперь я вижу на соседнем сидении Екатерину Николаевну.
– Здравствуйте… – говорю я.
– Здравствуй Оленька, здравствуй – отвечает она, не открывая рта.
Мы вышли на улицу. Светло и тихо. Звуки наших шагов и ток в проводах выше. Мы стоим у подъезда и глядим в пустой город.
– Где люди? – безразлично спрашивает Бардина и затягивается.
– Сдохли… – спокойно отвечает Арсентьев.
– Мне страшно – спокойно говорит Лукьянов.
– А Симпсонов теперь не будут показывать? – говорит кто-то.
Мы идем. На рекламном щите – порванная морда знакомого депутата.
– Сколько теперь свободных квартир… – думаю я.
– А куда мы идем? – спрашивает Медведев.
– Мы всегда идем за бухлом, – напоминает Скворцов.
Я оборачиваюсь. Урюкова стоит позади нас, в самом центре Красной площади.
– Урюкова! – мой голос раздается глухо.
– Урюкова не отвечает.
А потом мы отколупываем камни с Красной площади. Они даются с трудом, но это только злит нас. Куранты не бьют. Мы докапываемся до земли, глинистой и тугой как брюхо беременной тетки. Урюкова несет Ленина, как младенца. Он почти невесом, он – полый и давно мертвый. Он перегибается в ее руках и утыкается лицом ей в грудь. Его рубашка и брюки оказываются бутафорией, и мы видим его голую рыхлую попу и спину.
Мы кладем его в яму.
– А правда, что он совсем пустой внутри? – интересуется Арсентьев.
– Можно посмотреть… – предлагает Никита.
И мы отдираем от него приклеенный муляж рубашки. Рубашка отдирается с кусочками крашеной кожи. Со стороны сердца мы находим отверстие.
– Аккуратно! – говорит Арсентьев, когда Скворцов залазит в него рукой.
Скворцов достает оттуда октябрятскую звездочку и цветные стекляшки, прыгалки и видеокассету с порнухой. Мы находим там резиночку и мел, сандалии с отрезанными мысками. Из сердца Ленина мы достаем букварь с гимном СССР на обложке и заколки для чужих волос. Крестик и фото Майкла Джексона… Мы сидим на Красной площади – разглядываем знакомый хлам.
Теперь мы пихаем его обратно в Ленина. Мы забрасываем Ленина землей и камнями. Мы прыгаем на нем, чтобы он лучше утрамбовался, и на площади не было бугра.
– Я пойду… – говорю я.
– Куда? – спрашивают они.
Я оглядываюсь по сторонам и понимаю: не – ку – да. Становится страшно, что мне придется провести всю жизнь с этими дураками. Я просыпаюсь.
Через лобовое стекло на меня смотрит Скворцов. Я открываю ему дверь.
– Тебе чего спать негде? – он садится на соседнее сидение.
– Скворцов, а сколько еще надо на головку блока?
– Много.
– Ну сколько?
– Точно не скажу. Ну штуку…
– У тебя с Бардиной любовь? – спрашиваю.
– Какая любовь, если бабок нет.
– Ты если хочешь, можешь ко мне зайти – у меня никого.
– Спасибо, Скворцов. Я к Урюковой зайду – она сегодня выписывается.
Урюковой зашили запястья. Врач взял иголку, нитку, и пока обколотая успокоительным и обезболивающим Урюкова сомнамбулически выдавала обрывки предложений о бессмысленности бытия, он штопал ей руки. Штопал и думал о том, на чем же ему лучше ехать домой (в метро – час пик, а в городе пробки). Урюкова говорила:
– Не нужна…боль…невозможно… не верю…страна… Пашкамудак…
А дядька в белом халате штопал урюковские запястья как носки и думал о метро и пробках.
Тусовки у заштопанной Урюковой возобновились скоро. У Урюковой всегда было что поесть, и к несознательной порче имущества филолог Урюкова относилась лояльно.
– Еп… – Лукьянов сблевал на ковер.
– Да, Лукьянов… – спокойно говорит Урюкова и идет за тряпкой. Она теперь ходит медленнее, плавнее. Каждый ее шаг полон смысла (она много страдала).
– Лукьянов…
– Ну… – мычит Лукьянов мне в ответ.
– Зачем ты столько пьешь, Лукьянов? У тебя же своя квартира. Родители деньги дают…
Урюкова плавно входит в комнату с тряпкой. Она молча дает ее Лукьянову.
Я ухожу на кухню.
– Ты читал «Картезианские размышления»? – Бардина сидит на табуретке.
– Я к Мамардашвили холоден… – Скворцов курит «Житан». Вот Лосев – это да… Философия имени… Он мне близок…
– Слушай, Бардина! За сколько ты хату снимаешь? – я вторгаюсь в разговор.
– А? – не сразу реагирует Бардина. Она смотрит на меня прозрачными серыми глазами, и я вижу через них картины музеев мира, стеллажи с хорошо изданными книгами и растерянное лицо Мамардашвили.
– Че пьете? – спрашиваю я.
– Нам не обязательно пить для того, чтобы общаться друг с другом.
Приходит Лукьянов с тряпкой. Я ухожу в гостиную.
В гостиной Урюкова курит траву. Она подносит тонкую забинтованную кисть ко рту – затягивается и созерцает. Она созерцает Медведева, который созерцает телевизор. Очевидно, что обкуренный Медведев видит, как новорожденные, – световые пятна и не больше. Белое, желтое, вот темное пятно – это я прошла между ним и телевизором. Я беру у декаденствующей Урюковой косяк и тоже затягиваюсь. Она не обращает на меня внимания. Я подхожу к окну. За окном, как всегда, зима. Екатерина Николаевна идет в школу. Я иду рядом. Мы еще живы.
– Медведев! – я слышу голос Урюковой. – Для чего ты есть, Медведев?
Медведев видит световые пятна. Медведев не слышит вопроса Урюковой.
– Лена Бардина! – кричит Урюкова, – Вы все!
Я слышу как на истеричный призыв Урюковой народ собирается в гостиной.
– Че, Симпсоны начались? – кто-то пьяно спрашивает.
– Вы все для чего? Для чего вы все? Что вы в этой жизни вообще можете? А ты че в окно пялишься? В МГУ учатся…
Урюкова затянулась.
– Конченые вы…
Лукьянову опять стало плохо.
Сплю в машине. Очень надоело просыпаться.
Я вхожу в нашу квартиру. Мама, как всегда, сидит у окна. Что можно увидеть в окна спальных районов? Только другие окна – больше ничего. Квадратики и квадратики. А мама сидит у окна.
– Мам, – говорю я, – что сидишь?
– Думаю… – отвечает.
– О чем? – спрашиваю.
– Да так… – отвечает.
– Хочешь, я что-нибудь приготовлю? – спрашиваю.
– Ты не умеешь… – отвечает.
– Ты мне не давала шанса… Я могу макароны по-флотски. Для этого мне нужны три мелко нарубленных морячка и макароны – больше ничего.
– Глупо… – говорит мама, не отрываясь от окна.
– Угу… – подтверждаю я.
– А что ты видишь в окне? – спрашиваю я.
– Ничего… – тихо она.
– А зачем смотришь?
– Чтобы просто смотреть… Отдыхаю.
– Тебе чаю налить? – я хочу что-то сделать для нее.
– Ну, налей…
– А мессия с нами будет чаевничать? – спрашиваю.
Мама молчит.
– Извини, че – то с юмором у меня… – становится стыдно.
Хочется обнять маму – и что-то приятное ей наврать. Вечер.