Как только я пришёл к этому выводу, листы под моими пальцами увлажнились, затем намокли, и наконец, когда я вдруг осознал, что сердце моё вот-вот выскочит из груди, дыхание учащается, становится затруднённым и я начинаю подниматься и опускаться, как волны, пришло неизъяснимое ощущение того, что я теперь читаю слова, написанные прямо на океанском дне.
Не веря происходящему, я тем не менее подошёл к тому, что, как мне было известно, и являлось концом. Я понял, что больше не будут появляться чудесным образом, словно ниоткуда, главы, написанные разноцветными чернилами; и, не в силах отвести взгляд от ужасной истории, поведанной Вильямом Бьюлоу Гоулдом, и от его рыб, я заказал ещё выпивки, чтобы унять дрожь в руках, осушил стакан залпом и опустил его на подставку с эмблемой пива «Каскад», после чего, всё ещё не отойдя от потрясения, направился в туалет.
Когда я вернулся, то увидел, что стойку бара кто-то привёл в порядок.
Тогда я почувствовал, что горло сжимается и нечем дышать.
На стойке уже не было подставки с эмблемой пива «Каскад».
На ней больше не было пустого стакана.
И на ней не было… не было «Книги рыб»!
Помню, во рту пересохло и мне всё не удавалось сглотнуть. Я старался стоять прямо, но меня качало от головокружения, вызванного нахлынувшим страхом. Я старался не поддаваться панике, но удары сердца уже слились в оглушительную барабанную дробь; волны ужаса одна за другой обрушивались на океаническое ложе моей души. Там, где я оставил гоулдовскую «Книгу рыб», теперь разливалась большая тёмная лужа; бармен промакивал её губкой, которую затем выжимал в раковину.
Это теперь я понимаю, что «Книга рыб» возвращается туда, откуда пришла, и, закончившись для меня, она теперь начинается для других.
Тогда же мне ещё ничего не было ясно. И что хуже всего, ни у кого из находившихся в баре гостиницы тем вечером: ни у бармена, ни у нескольких посетителей — не осталось никаких воспоминаний о том, что книга вообще была. Безутешное горе охватило меня, крайнее, полное отчаяние; я почувствовал себя оставленным, брошенным.
Последовало несколько тягостных, унылых недель, в течение которых я безрезультатно пытался заставить полицию расследовать столь очевидную кражу. Я даже опять посетил лавку старьёвщика из Саламанки — в маниакальной, безрассудной надежде: а вдруг какое-то непонятное осмотическое давление времени вытолкнуло мою книгу в прошлое и она «реабсорбировалась» там. Я снова и снова заходил в «Республику» и проводил там долгие часы, заглядывая под стойку, опустошая мусорные бачки, выбрасывая в неустанных поисках из укромных уголков бара скейтборды и их заснувших несовершеннолетних хозяев, но это привело лишь к тому, что и персонал, и посетители вконец обозлились и сообща выкинули меня на улицу, велев никогда больше не возвращаться. После чего я простоял ещё много часов, уставившись на вонючие водопады канализационных стоков, — внушал себе, что моя книга может возникнуть среди их струй.
Но спустя несколько месяцев я вынужден был взглянуть в глаза страшной правде.
«Книга рыб» с её мириадами чудес, с её разворачивающимся, как свиток, и всё время набирающим объём повествованием пропала. И я почувствовал, что утратил нечто основополагающее, а вместо него подцепил какую-то странную инфекцию, страшно заразную болезнь, похожую на любовь без взаимности.
— Путешествия? Хобби? — спросил доктор Банди приглушённым ватно-марлевой повязкой голосом, который я возненавидел, как и всё связанное с доктором Банди, уже через пять минут после того, как вошёл в его кабинет.
Когда я снова присел на стул и надел рубашку, он сообщил мне, что не находит у меня никаких отклонений по части здоровья и, наверное, всё, что мне нужно, это заинтересоваться чем-то другим, чем-то новым. А не подумать ли мне, продолжал он гнуть своё, о посещении спортивного клуба? Как насчёт группы поддержки, в которой можно найти подходящую мужскую компанию?
У меня появилось чувство, что я не могу дышать. Похожее на то, какое нахлынуло в Оллпортовской библиотеке и в баре, тем злосчастным вечером, когда исчезла «Книга рыб». Я кинулся прочь из кабинета. Однако, поразмыслив, пришёл к выводу, что, хотя доктор и отказался признать факт моей болезни, всё-таки было бы глупо с моей стороны отрицать разумность его советов. В любом случае у меня не имелось ни денег на путешествия, ни желания завести хобби, перспектива же публичного унижения, которую несёт триатлон или необходимость тискать в медвежьих объятиях преуспевающих потных дантистов на фоне вигвамов, увешанных пропагандистскими плакатами, что обещают приход Новой Эры, смотреть, как они распускают перья друг перед другом, и слушать совсем уже несусветную чушь о том, что они даже не знают своего отца, казалась мне попросту ненавистной.
А потому меня продолжало подташнивать при мысли о еде и я проводил ночи, вглядываясь в океан темноты, в который мне, увы, не суждено попасть, в ожидании утра, когда пробуждение растянется на нескончаемую вечность часов, наполненных кошмарными видениями морских тварей, и в течение долгого времени оставался неописуемо болен.
Но тут, как всегда, навалились другие печали. Моя старая тётушка Мейзи умерла от сальмонеллёза. У её могилы я провёл много часов. Постепенно я пришёл к мысли, что моя книга чем-то напоминает те пакеты с быстрозамороженными блюдами, которые она с нескрываемым удовольствием доставала из морозилки — срок их годности давным-давно истёк, — а те мирно ждали, когда в микроволновой печи свершится чудо их воскрешения к новой жизни. Эта книга была футбольным полем в Норт-Хобарте, ожидающим, чтобы его оросили лурдской святой водою и с любовью вспомнили о тех, кого нет рядом. Короче, я начал подозревать, что книга ожидает меня.
Возможно, именно эти мысли привели к тому, что болезнь моя стала обретать черты некой миссии. А может, всему виной было одно лишь дивное, отрадное изумление от того, что написал Гоулд, что он изобразил; ему я обязан пришедшим затем решением восстановить, написать заново «Книгу рыб», книгу, которая не заинтересует широкую публику, не вызовет любопытства в академических кругах и не принесёт финансовой выгоды, которая вообще не сулит ничего, кроме утоления глупой, печальной страсти.
И вот, обладая лишь отрывочными воспоминаниями, надёжными и не очень (потому что какие-то вещи запомнились хорошо, а другие плохо), и, кроме того, некоторыми оставшимися у меня записями, результатом не всегда удачных попыток «расшифровать» непонятные места гоулдовского текста — одни из них представляли собой практически целые его куски, тогда как другие были всего-навсего краткими заметками, очень приблизительно передающими содержание весьма длинных пассажей, — а также имея на руках такое полезное подспорье, как скопированные с оллпортовской «Книги рыб» рисунки, я ввязался в это совершенно безнадёжное предприятие.
Пожалуй, был прав мистер Ханг, воздвигший в душе своей нерукотворный алтарь Виктору Гюго: создать книгу, даже такую несовершенную, как та, которую вы сейчас читаете, значит понять, что лишь одно чувство способно по-настоящему двигать теми, кто живёт на её страницах, — любовь. Ведь чтение или писание книг — это один из немногих способов, какими люди могут защитить собственное достоинство; в конечном счёте именно книги напоминают о том, о чём нам напомнил Бог, перед тем как предпочёл испариться в нынешний жестокий век: каждый из нас есть нечто большее, чем просто собственное «я». Ибо у каждого имеется душа. И ещё многое, очень многое за душой.
А может, и нет.
Слишком уж очевидно, сколь тяжёлой обузой стала для Бога обязанность напоминать людям, что они не просто голодный прах. То упорство и стойкость, с которыми Он так долго отстаивал подобный взгляд на людей, прежде чем отказался от дальнейших попыток, и есть настоящее чудо. Не то чтобы я не сочувствовал — слишком часто и мне приходилось испытывать подобную усталую гадливость к собственному несовершенному творению, — просто я никогда не ожидал, что моя книга преуспеет там, где Он потерпел неудачу. У меня даже намерения такого не было. Я лишь хотел сотворить, сколь бы топорной ни оказалась работа, некий ковчег, в котором все рыбы Гоулда смогли бы вернуться в море.
Но должен признаться, что внутри меня растёт боль, ибо сейчас я уже сам не могу сказать, чем написанная мной книга обязана моей памяти, а чем — явленному мне откровению. Достоверность моей версии событий, которую вы вскоре прочтёте, до сих пор служит поводом для разногласий и едва ли не яблоком раздора между теми немногими людьми, которым я давал почитать настоящую «Книгу рыб». Конга, судья заведомо ненадёжный, считает, будто расхождений нет. Во всяком случае, расхождений существенных. Разумеется, книга, которую вы будете читать, это та же самая книга, которую некогда прочёл я, — такая, какой она мне запомнилась, и я постарался как можно правдивее передать и то удивление, которое испытывал при чтении, и тот поразительный мир, который описал Гоулд.