…Ничего не поделаешь, так уж устроен этот мир. В нем всегда найдется скептик, который любого героя хоть волоком, да втащит в толпу — на всякий случай, чтобы не высовывался.
Рукопись, найденная в пещере
(Вольный перевод с древнеабхазского)
ФЕОДОСИЙ. Здравствуй, Сократ. Не знаю, помнишь ли ты меня?
СОКРАТ. Здравствуй, Феодосий. Как же мне тебя не помнить? Много лет назад мы проходили мимо твоего дома и попросили напиться. Был жаркий день. Нас было шесть человек. Ты пригласил нас в дом, раб обмыл нам ноги, и мы возлегли у пиршественного стола. Мы долго у тебя кутили. Алкивиад, как обычно, перебрал и куда-то вышел. Потом явился, похлюпывая носом. Не сделал ли он чего непристойного, не набедокурил ли он?
ФЕОДОСИЙ. Прекрасная память у тебя, Сократ. Нет, Алкивиад ничего непристойного не сделал. Во всяком случае, не успел сделать. Он забрел в комнату, где спала моя старшая дочь. Но я тихо проследовал за ним и, взяв его за плечи, повернул к дверям. Он оглянулся на постель моей дочки и сказал: «Я, как собака, по нюху вышел на гнездо перепелки». После этого я его проводил обратно к пиршественному столу, и он уж тут так напился, что потерял всякий нюх, хоть уложи его рядом с перепелкой. Но какова память у нашего Сократа! Столько лет назад Алкивиад, хлюпая носом, возлег на свое место, и ты это заметил и не забыл.
СОКРАТ. Сдается мне, что бедный Алкивиад получил по нюхалке за свое нескромное любопытство. Не от тебя ли?
ФЕОДОСИЙ. Если б от меня! Но я поклялся, Сократ, молчать об этом. Моя дочь давно замужем. У нее прекрасная семья и прекрасные дети.
СОКРАТ. А кто это с тобой, Феодосии? И как вас ко мне пропустили?
ФЕОДОСИЙ. Драхма — великий греческий пропуск, Сократ. Стражник, как водится, поверил ему. А этот молодой человек приплыл из далекой Апсилии. Мы с ним уже несколько лет торгуем. Он привозит из Апсилии самшит и золото и увозит маслины. Он ученик апсильского мудреца Джамхуха. Сократ, он готов взять тебя в Апсилию с собой, корабль сегодня ночью отчаливает из гавани.
СОКРАТ. Это пустой разговор, Феодосии. С этим ко мне уже приходили. С моей стороны было бы трусливо удирать от смерти, как будто я точно знаю, что там хуже, чем здесь. Это недостойно философа. Как зовут молодого человека и знает ли он греческий?
НАВЕЙ. Великий Сократ, зовут меня Навей. Рядом с нами в Апсилии живет столько греков, что я даже не помню, когда научился говорить по-гречески.
СОКРАТ. Широковато раскинулись греки, как бы им потом слишком сузиться не пришлось.
НАВЕЙ. Мне кажется, я сплю. Неужели я с самим Сократом беседую и неужели афиняне не отменят свой чудовищный приговор?
СОКРАТ. Это их забота. Когда народ подымает руку на своего философа, это значит, народу предстоит гибель. Необязательно телесная, но обязательно духовная. Он будет столетиями влачить жалкое существование не потому, что меня казнят. Наоборот, афиняне меня приговорили к смерти, потому что уже заражены чумой распада. Они не хотят слышать справедливые речи.
ФЕОДОСИЙ. Сократ, еще раз умоляю. Кое-кому из правителей я драхмами прикрою глаза, а другие сами сквозь пальцы посмотрят на твой побег. Я это точно знаю.
СОКРАТ. Нет, друзья. Я им не дам себя опозорить. Они скажут потом: «Вот видите, Сократ бежал от нашего приговора. Разве праведник бежит?» И не будем больше об этом.
НАВЕЙ. Сократ, я вот что у тебя хотел спросить. Я в свободное от мореплаванья и торговли время занимаюсь иногда философией, иногда гимнастикой. И вот я замечаю, когда усиленно занимаюсь гимнастикой, мне хочется задраться с кем-нибудь. А когда не занимаюсь гимнастикой, мне не хочется ни с кем задираться. Я чувствую, что тут есть какая-то связь. Но в чем?
СОКРАТ. Ты и сам не знаешь, на след какой интересной проблемы ты вышел. Человек есть существо и телесное и духовное одновременно. Когда у тебя укрепляются мышцы, тебе хочется с кем-нибудь задраться. И ты задираешься?
НАВЕЙ. Нет, Сократ. Я сдерживаю себя. Но мне очень хочется.
СОКРАТ. Вот в том-то и дело. Значит, твой дух все-таки управляет твоей телесностью. Телесность — это огонь, на котором варится похлебка нашей жизни. Наш дух, как хорошая хозяйка, следит за этой похлебкой: вовремя перемешивает ее, то убавляет огонь, то прибавляет. Словом, наш дух делает нашу жизнь съедобной для нашей совести.
Так происходит, когда телесность и дух в правильных отношениях, когда телесность подчинена духу. Но у многих, слишком у многих людей телесность диктует духу, как ему быть, а не наоборот. Так, пьяный слепец вдруг начинает кричать своему поводырю: «Иди, куда я тебя веду!» Так афиняне пытаются учить Сократа мудрости. Ими теперь управляет мясистая телесность.
НАВЕЙ. Когда я усиленно занимаюсь гимнастикой, мне кажется к тому же, что я становлюсь храбрей. Ложное это чувство или истинное?
СОКРАТ. Безусловно, ложное. Это продолжение моей мысли. Мужество, молодой человек, это всегда следствие духовного решения. Бездуховное существо не может быть мужественным: как мулица не может родить муленка. Телесность может быть наступательно-яростной или отступательно-трусливой. Но она, согласно моему разумению, не может быть мужественной, ибо мужество человеку внушает только дух. Даже моя старческая телесность в моем теперешнем бедственном положении говорит мне: «Сократ, надо бежать, чтобы сохранить меня». Но мой дух отвечает ей: «Нет, сиди, где сидишь! Я не могу опозорить философа бегством». Внешне от ярости мужество отличается тем, что всегда выглядит спокойным. Терпение — статическое мужество. Чтобы додумать мысль до конца, надо обладать большим статическим мужеством. Если меня настигает мысль, которую надо додумать, я могу десять часов неподвижно стоять на одном месте, не замечая ни дня, ни ночи.
НАВЕЙ. Но, Сократ, многие знаменитые разбойники были очень храбрыми. Этого у них не отнимешь.
СОКРАТ. Сейчас я у них это отниму. Телесность — хитрая вещь. Она внушает человеку путать ярость и свирепость с мужеством. Мужество — это храбрость, открытыми глазами глядящая на опасность. Ярость — это храбрость с пеленой на глазах, скрывающей опасность. Но что же это за храбрость, если она не видит опасности и не одолевает ее?
Разбойник доводит себя до исступленной ярости и в этом состоянии нередко действительно рискует жизнью. И сам он, и окружающие его люди воспринимают это как истинное мужество.
Но это не истинное мужество. Это похоже на игру актера, который изображает нам героя. Но я не могу сказать, что эта игра неискренна. Она почти искренна или даже просто искренна.
Разбойники воспитывают в себе презрение к землепашцам, к ремесленникам, к торговцам и так далее. Они как бы аристократы низа. Постоянно воспитывая в себе презрение к обычным людям, они легко воспламеняются яростью и алчностью, когда идут на грабеж. Сопротивление жертвы приводит их в еще большее исступление, как если бы овца, поваленная для заклания, вдруг укусила человека.
НАВЕЙ. Но разве разбойники не проявляют мужество, когда вдруг начинают враждовать между собой и нередко идут на смерть, оспаривая добычу? Тут же нельзя сказать, что они презирают своих соперников, как землепашцев или торговцев?
СОКРАТ. И тут, милый Навей, нет никакого мужества. Разве жеребцы, яростно кусающие друг друга, чтобы овладеть кобылицей, проявляют мужество? Их действиями движет телесная жажда, воспламеняющая ярость. Кстати, знаменитые разбойники часто бывали мощными жеребцами, и это не случайно. И не случайно землепашцы оскопляют буйных животных, и те успокаиваются. Так же следовало бы поступать с императорами, царями, военачальниками. Тогда войны бывали бы гораздо реже…
Кстати, склонные к насилию и излишествам сладострастья сами похожи на детородный орган. Природа метит таких…
Навей и Феодосии переглядываются. Сократ тихо смеется.
Нет, вы непохожи.
НАВЕЙ. Удивительные ты вещи говоришь, Сократ. Надо присмотреться к своим знакомым.
ФЕОДОСИЙ. А что это тебе даст?
НАВЕЙ. Не знаю, но может пригодиться в торговых делах. Или вдруг придется выбирать царя. Не мешало бы присмотреться к его внешности…
ФЕОДОСИЙ. У тебя не спросят, кого выбирать.
НАВЕЙ. Выходит, Сократ, разбойник вообще не способен на мужество?
СОКРАТ. Человек — сложное существо. Иногда и разбойник оказывается сложнее, чем он кажется себе и другим. Можно представить, что разбойник повздорил с другими разбойниками и те решили уничтожить его мать и его сестер. И он узнал об этом. И в такой миг в нем может проснуться истинное мужество и истинная доблесть. И он говорит: «Свою мать и своих сестер я буду защищать, пока жив!» И защищает. Не исключено, что его душа, вкусив сладость чистой доблести, больше не захочет возвращаться в состояние ярости и свирепости. Не исключено, но не обязательно.
ФЕОДОСИЙ. Сократ, как всегда, режет правду. Когда пьяный Алкивиад забрел в комнату, где спала моя дочь, и я услышал ее крик: «Папа, что надо этому пьянице!» — я вбежал в комнату, чтобы защитить дочь. Я испытал истинную доблесть истинного эллина! Я готов был убить этого знаменитого вояку, если бы он успел себе что-нибудь позволить. Но он только стоял у постели моей дочки с расквашенным носом. Он сунулся к ней, и она ему влепила оплеуху. Я дал ему слово никому не говорить об этом, но теперь снимаю с себя клятву. Я его провел в заднюю комнату, сам помог ему умыться, чтобы не позорить его перед рабами. Сам приложил к его носу мокрое полотенце, пока он лежал. Он сначала что-то молол про перепелку и собаку, а потом стал хвастаться, что он первый красавец в Афинах и что он никогда не знал отказа ни от одной женщины и ни от одного мужчины. Говорить — так всЈ! «Только Сократ, — сказал он, — был единственный мужчина, который не дрогнул перед моей красотой, хотя я его пытался соблазнить». Правда ли это, Сократ?