— Как же не была, — растерялся парень, — ты же, Петрович, сам в ней жил еще вчера. От каждого по способности, каждому по труду... Мы ж все равны были.
— Ты сам-то веришь в то, что говоришь? Или решил потрафить старику, мол, вы такую замечательную жизнь нам построили, а мы ее профукали? — спросил он, глядя в его растерянные глаза.
— Да мне эта жизнь по ночам снится, просыпаться не хочется, — уныло произнес парень и опустил голову.
— А ты проснись, протри глаза-то. Очередной крах переживаем. А всякое великое потрясение и есть отсутствие справедливости. Тебе больше думать надо или читать написанное умными людьми, которые давным-давно из таких вот кровавых уроков сделали вывод — что от этой самой справедливости подальше держаться надо. Она, змеюка, незаметно вползет в тебя, отравит, а топор в руку вроде как сам прыгнет. И тогда во имя справедливости кого только не порешишь, — старик смотрел на парня и не видел его и говорил не ему, а себе, тогдашнему, легко обманывавшемуся.
— Вот от кого не ожидал такое услышать, так это от тебя, Петрович, все, последней надежды лишился. Как же жить без справедливости?
— Нашим салом нам же по мусалам, — поддакнул старик.
— Як тебе за поддержкой пришел, думал, таким, как ты, голову никакими перестройками не заморочишь. А ты ответил мне, так ответил. Оглоушил, одним словом. Полное отчаяние.
— Ты при мне слов таких не говори, — сурово сказал старик, — что ты можешь знать об отчаянии. Любовью спасайся, если любишь кого...
— Я Родину люблю, — оживился Игорь, — и впервые это почувствовал в пионерском лагере, в Крыму. В нем ребята со всего света отдыхали. Я жалел их такой, знаешь, жалостью счастливого человека, что вот не всем повезло родиться в такой стране. И был по-настоящему счастлив.
— Ну, на юге родину чего не любить, там тепло и красиво, цветами пахнет. А ты вот полюби ее такую вот, — повел старик рукой. — Я вчера одного иностранца застал на помойке. Увлеченно фотографирует затхлые задворки, мимо которых и пройти противно. Спрашиваю — смысл в чем, господин хороший? Отвечает — экзотика. Что для них экзотика, для нас жизнь. Я вот одного не пойму, неужели они там у себя так заелись, что их на гнильцу потянуло?
«Отдельно взятого человека трудно любить, легче весь народ сразу, особенно на теплой кухне в ненастный день. А сам-то я чем лучше? — всполошился старик. — Дожил до того, что белок стал любить больше, чем людей».
И будто кто со стороны быстро и четко сказал ему: «Нет, никуда не де-лась любовь твоя, теплится под спудом хлада, пепла, горечи и стыда за отчий край — за себя то есть». Старик потряс головой.
— Через рынок шел, — голос Игоря вплыл в затуманенное мыслями сознание, — вижу, идет меж рядами тетка поперек себя шире с полными сумками, а за ней тощий нищий тащится, будто привязанный. Но близко не подходит. Интересно мне стало, что ему от нее надо? Поближе подобрался, и аж взнялось все во мне — он такими голодными глазами на торчащую из сумки колбасу смотрит. Так бы взял, отобрал, да ему отдал.
— Еще чего, надо бы сразу топором... Хрясь, и нищий сытый, и справедливость восстановлена. И неважно, что у нее там семеро по лавкам...
— Какой топор, я его сроду в руках не держал! — вскричал Игорь, — Я ж только подумал, как ему помочь, из самых лучших побуждений.
— Чего же чужим не поделиться, даже приятно.
— Ехидный ты человек, Петрович, жалею, что к тебе пришел...
— А ты перестань жалеть. Ведь и на базаре ты не нищего, а себя, прежде всего, пожалел и мысленно колбасу ту сжевал.
— Больше я не приду, но напоследок скажу: я тебя уважал, а ты оказался таким же, как все. И даже хуже, ты из-под человека опору вышибаешь, — тусклым голосом сказал Игорь, но с места не двинулся.
— С чего это ты взял, что я такой же, как все? У людей даже цвет волос разный, если не крашеный. Я из-под тебя не опору, гнилые подпорки пытаюсь убрать. Новорожденный еще и пискнуть не успеет, а уже заведомо не равен. Один в ласке да холе будет жить, другой слаще морковки ничего в жизни не попробует. Но это еще ничего, человек может выправить свою судьбу. Сровняться или даже превзойти иного счастливца. Если есть ум и воля к жизни. Нет этого — не обессудь.
Игорь недоуменно смотрел на старика.
— Чтобы ты от меня насовсем не ушел, скажу я тебе, что думаю: каждый рождается с уже заложенным пониманием справедливости, и слагается она из изначально заложенного добра, счастья, любви, из много чего другого хорошего. Но тут же у него по крупице начинают отнимать ему даденное. Причем и родные, и чужие люди. И чаще не по злому умыслу, а только из одного лишь собственного понимания правильности или неправильности жизни. Истощат человека, и бредет он по миру пустой, злой, голодный, как твой нищий на рынке.
— Чего же ты раньше молчал, — горестно вздохнул Игорь, — если все это знал. Делал вид, что живешь в справедливом обществе, позволял обманывать себя ожиданием обещанного счастья.
— А ожидание, оно всегда слаще сбывшегося, — лениво ответил старик, глядя снизу вверх на высокого худого нескладного и несчастного большого ребенка. Он уже потерял интерес к разговору. Больше всего в жизни не любил он поучать, справедливо полагая, что личный опыт чаще всего другим не пригождается, а иным даже вредит.
Расставался он с парнем с тяжелым сердцем. Уж лучше бы вовсе не приходил, не добавлял печали, свою девать некуда.
— Как ты тут сидеть можешь? — неловко сутулясь, сказал тот напоследок. — Жуть берет, каждый куст на тебя будто смотрит и сказать чего хочет. — И тут он был прав.
Весенний вечер истаивал, сумерки забирали город, который старик износил, как одежды.
Старик еще мог отличать ложь от правды и делал это, как он говорил, нутром — и ошибался редко, разве что когда предмет уж вовсе лежал вне его понимания — в запределье. А потому имел свое мнение обо всем, что происходило. Он всегда мог выверить все, о чем бы ни говорили, ведь, в отличие от других, события и люди, их совершившие, были еще с ним. Старик твердо знал, что если даже напрочь перепишут историю, в какой уже раз подгоняя ее под очередную политику, жизнь его переписать будет нельзя. Сделать это он не позволит, пока живой, а когда помрет — кому она станет интересна, его жизнь?
— Это как на фронте, — медленно подумал старик, — где знаешь, что могут запросто убить, а все же не веришь, что тебя. А потом от безмерной усталости, безнадежности или отчаянья, когда наступит край и все в тебе выжжено и пусто, нет-нет да возопит в тебе — да уж скорее бы отмучиться.
Время, в котором он сейчас жил, непостижимо напоминало ему то окопное состояние. Холодком обдало спертую грудь — вот он, оскальзываясь на холодной глине, вытягивает себя на свет Божий из траншеи, чтобы перевалиться за бруствер, и уже готовится в нем страшный смертный нечеловеческий крик, который полетит вместе со всеми такими же окопниками до самых вражеских позиций, до самого конца. Да срывается стоптанный кирзач с неглубокого приступочка, проваливается нога в пустоту, на дно окопа, и в ту же секунду огненный шквал выбривает все узкое, ему предназначенное пространство. И подбирает всех, кто уже бежал по обе стороны этой прозрачной дороги.
И потом, когда он, спасенный нечаянным падением, успел пробежать это мертвое выжженное пространство и свалился во вражескую траншею, и после, когда, оглоушенный и помертвелый, лежал на дне воронки, наблюдая, как, словно в немом кино, наклонно падает на него стена опалово-черного огня и дыма, понимание несправедливости происходящего оказалось сильнее страха.
— Да ни о чем таком ты и не думал в этой вонючей воронке, — сердито возразил старик сам себе, — лежал себе, выкашливал из легких гарь, мучился от тошноты и желал одного — забиться в самую узкую щель, чтоб тебя оттуда никто не выковырял — ни свой, ни чужой. И радовался, поди, что больше никуда бежать не надо, лежи, контуженый, но не убитый.
Плотная сетка ветвей маскировала его от мирной жизни, которая вовсе не была мирной, а только казалась, и это надо было знать, но знание это приходит только с возрастом, зовущимся старостью. Когда уж смерть не то чтобы не пугает, но является привычным атрибутом бытия.
— Да нет же, — осерчал старик, — я из воронки этой на карачках выполз, на полусогнутых побежал ребят догонять, да тут осколком мне плечо разворотило и наземь бросило.
— Повезло, — согласился с ним невидимый собеседник, — а то бы остался там, у болотца, со всеми. Рота-то полегла...
— Не вся, — ответил ему старик, — наполовину... — и только потом всполошился — дожил, заговариваться начал.
Неподалеку раздался хриплый с привыванием лай. Старик глянул в ту сторону и увидел женщину, которая так бы и прошла мимо прогулочным шагом, да собака неизвестной породы покусилась на белку. Длинный поводок вытягивался в струну, дергал ее то влево, то вправо. Короткошерстый белого окраса пес то совался острой мордой в кусты, то взлаивал на белку, взлетевшую на ближайшее дерево. Хозяйка пыталась удержать непослушную собаку, но та шаг за шагом упорно тащила ее к скамье. Старик вздрогнул, завидев вытянутую крысиную морду с красными глазами, принюхивавшуюся к штанине.