— Не будем темнить, батя: живу я в городе незаконно. Месяц, как от хозяина. Две подписки имею по-новой. В общем, опять без пяти минут лагерник… Тут мамаша икру будет перед тобой метать, так я ни при чем. Мне там, — он кивнул вверх, — просить нечего, все сполна получил и с лишком. Теперь я им, — жестокая усмешка тронула его твердые обветренные губы, отдавать буду… с процентами…
Крестник начинал нравиться Петру Васильевичу.
— Сколько отбывал?
— Пять.
— За что?
— Врезал одному начальнику промеж рог.
— За дело?
— За дело.
— Все равно многовато.
— Так ведь он до сих пор на аптеку работает.
— Пьяный был?
— Нет, батя, трезвый. Пьяный — убил бы.
— Что умеешь делать?
— Все. Я — мастеровой.
— В депо пойдешь?
— Оттуда и взяли.
— Пойдешь, говорю?
— Не примут.
— Это моя забота.
— У меня две подписки. Не пропишут.
— И об этом не тебе думать.
— Смотри, батя, — светлые, чисто лесковские глаза смотрели на него в упор, и не таилось в них ни улыбки, ни жалобы, — тебе что, сказал — пошел, а я — как на дыбе живу. У меня любой вздох — последний. Лучше не мути душу, выпьем и разойдемся по-хорошему: ни я — тебе, ни ты — мне.
У Петра Васильевича нашлось бы, чем ответить крестнику, за речью у него дело никогда не стояло, но к самому его слову подоспела Настасья.
— Уж вы, батюшка, Петр Васильевич, не обессудьте, чем Бог послал, на скорую руку. — Она споро, с быстротою для ее возраста удивительной, снаряжала стол. — Помянем раба Божия Фому. Царство ему Небесное! — Скатерть на глазах становилась самобранкой.
— Вот, батюшка, помидорчиков откушайте, сама солила… Рыбки тоже… Колбаска… Коля, наливай…
Пил Петр Васильевич редко, пьянства не любил во всех его видах, и в другой раз отказал бы наотрез, но под изучающим взглядом крестника и, наскучив Настасьиной лестью, согласился:
— Разве что по одной… Помянем…
— Шесть десятков вот-вот, а как сейчас помню крестины твои, Колюшка, пела гостю под руку хозяйка, — Петр Васильевич тогда совсем молодой еще были, а уже в начальниках… И не побрезговали… Вы кушайте, батюшка, кушайте… Чем богаты, как говорится… Вот вернулся, — она снова бесслезно всхлипнула и ткнула платком в переносицу, — с кем не бывает, дело молодое, а ему от ворот поворот… Иди куда хошь от родимой матери. Нешто это порядок! Вот вы, Петр Васильевич, человек партейный, нешто, спрашиваю, это порядок!.. Фомушка, вот, помирал… Вспоминал все…
— Хватит, мать, — осадил хмуро ее Николай, — поимей совесть. Кого он там вспоминал, если три месяца не в себе валялся… Посидим по-людски… Ну, общее, — он залпом выпил и тут же отставил стопку к середине стола, — все, хорошенького понемножку…
И это не без одобрения отметил про себя Петр Васильевич, и встал:
— Спасибо хозяйке… — И, предупреждая Настасьины уговоры, обернулся к младшему Лескову. — Тащи-ка мне, что у тебя есть… Пойду, постучусь кой-куда.
Крестник сорвался с места, метнулся к себе в смежную, а Настасья с благоговейным испугом воззрившись на гостя, беззвучно шевелила злыми губами, как бы силясь сообразить: не подвох ли тут.
— Вот, — Николай влетел в комнату, ребром ладони сдвинул посуду в сторону и выложил перед гостем все свои «верительные грамоты», — паспорт, справка, характеристика, справка о болезни матери. Вдруг возникшая надежда преобразила его: волчья зябкость в глазах оттаяла окончательно, казалось, навсегда отвердевший подбородок обмяк, медлительные еще минуту назад движения обозначила азартная легкость, и оттого сходство его с отцом стало поразитель-ным, — все в ажуре… И направление в Узловск…
Не глядя, Петр Васильевич сгреб со стола бумаги, сунул в карман:
— Днями загляни ко мне… Будьте здоровы… — Если жизнь в первых двух открытиях лишь поразила его неожиданным оборотом, то за третьим порогом она, тоскующими глазами крестника, требовала от него обязанностей, и он заторопился. — Пойду… Может, и нынче же кого застану…
Настасья молча вывела его в коридор, подала палку и, отворив дверь, неожиданно в упор без всякого осуждения или упрека произнесла:
— Фома-то опосля того и закашлял…
С этой тяжестью на душе Петр Васильевич и вышел на улицу.
V
Быт горисполкома подчинялся годами выверенному и четкому ритму, который можно было определить безошибочной формулой: «от» и «до». Все, что выходило за рамки этой формулы, считалось здесь предосудительным и поэтому, когда Петр Васильевич справился у секретарши, принимает ли Воробушкин, она лишь брезгливо окинула его насурмленным оком с ног до головы и одарила, словно милостыней:
— Константин Васильевич занят.
Старик неспеша разместил свое массивное тело на стуле против нее и, глядя прямо в ее полуискусственный лик, с жесткой ласковостью проговорил:
— Первый закон для тебя: предлагай старшим сесть. Второй закон: отвечай, когда тебя спрашивают, прямо и четко. Третий закон: спишь с начальством, не показывай вида, потому как начальники меняются… А теперь пойди и скажи Костьке, что дед Лашков к нему. — Подумал, добавил. — Дело есть.
Ту будто ветром сдуло с места. Она скрылась за обитыми кожей дверями, почти тут же выскочила оттуда, мгновенно облучив его угодливой карминной улыбкой.
— Константин Васильевич просит вас.
Проходя мимо нее в кабинет, он зорко отметил тщательно припудренные морщины вокруг глаз, предательскую крупичатость кожи под слоем крема, шиньон в редеющих волосах и подумал: «Не моложе моей Антонины да пострашнее, а ведь, поди ж ты, и ею не брезгуют».
А хозяин уже спешил встретить гостя, источая на ходу радушие и сердечность:
— Петр Васильевич! Какими судьбами? Не видно, не слышно. Я уж думал…
Старик озорно докончил:
— Помер.
— Ну, что вы, Петр Васильевич, — замялся, засмущался тот, и по смущению этому было ясно, что именно это слово и застряло у него на языке, — не заболел ли, думаю… Даже справлялся. — И опять нетрудно угадывалось: не врет, справлялся, только не о здоровье, а, не помер ли? — Садитесь, дорогой… Чайку?
И пока секретарша хлопотала со стаканами, в короткую ту минуту взаимной неловкости, какая всегда охватывает собеседников, связанных давней историей, где один остался должником другого, Петр Васильевич разглядел Воробушкина и нашел, что тот мало изменился со дня их последней встречи, потолстел разве.
Так же, как и тогда — в тридцать девятом — лицо в лицо с ним сидел приземистый, широкий в кости парень, глядя на него из-под низкого лба блестящими и мертвыми, как у мороженого судака, глазами. Только тогда в них отстаивалась мольба. И сидели они друг против друга, но в обратной позиции: молодой машинист Воробушкин — на скамье подсудимых, Петр Васильевич — за столом экспертов дорожного трибунала. И в его руках была судьба незадачливого паровозника.
Воробушкину предъявлялось обвинение в умышленной аварии. И кому не понятно, что это, по тем временам, означало!
Ни с того, ни с сего у поворота перегона Петушки-Роща, один за другим стали сходить с полотна паровозы. Счастливчиков, оставшихся в живых, сажали, их место занимала молодежь из ударного призыва, но крушения не прекращались. Тогда-то и была создана комиссия, в которую, в числе других, вошел и Петр Васильевич.
Осмотр места происшествия ничего не дал. Раздвинутые огромной силой рельсы, скрутивши-еся при сжатии спиралью, никак не объясняли происшедшего. Комиссия засиживалась до третьих петухов, но сколько-нибудь вразумительного объяснения так и не находила.
А уполномоченный особого отдела, — белобрысый парнишка с двумя кубарями в петлицах, — вызывал их по одному и чуть не плакал, упрашивая их поторопиться.
— Бросьте вы канитель разводить! Ясное дело — враг орудует. Вы что, и сами загреметь хотите и меня за собой потянуть! Какие могут быть разговоры: виноват, не виноват? Паровозы под откос летят? Летят. Один за другим? Один за другим. Так какая же здесь к черту случайность! Система! Система вредительства! А мы в объективность играем.
— Вот и надо выяснить в чем суть, — пытался было возразить Петр Васильевич, — тогда и врага будет легче обезвредить. Да и не нарочно же в самом деле машинисты на смерть лезут!
Сказал и тут же пожалел об этом. Рот лейтенанта, обрамленный едва пробившимся пухом, затрясся, задрожал от негодования:
— Пока мы здесь в шерлокхолмсов играем, враг разрушает наш транспорт. Хватит валять дурака. Закрывайте лавочку, иначе я с вами по-другому поговорю! Либералы, объективщики, черт бы вас побрал!..
Новоиспеченные эксперты почесывали затылки, но держались: свой брат погибает, путеец. Неизвестно сколько бы это продолжалось и чем кончилось, если бы однажды Петра Васильевича не осенило, после осмотра очередного паровоза, забраться и под прикрепленный к тендеру вагон.