На пристани стоял Гасан. Хотя он ждал нас, наверное, больше часа, он радостно улыбался — арабы никогда не указывают вам на то, что вы опоздали или пришли не вовремя, их гостеприимство поистине маниакально. Узбечка, к счастью, работала в ночную смену, и, судя по тому, как Гасан начал что-то очень возбужденно нести по-арабски, он собирался снять проституток и появление моей сестры расстроило его планы. В принципе Гасан был не против моей сестры — ему было только жаль, что она не говорит по-английски, но и это он был готов пережить в предвкушении секса (ситуации, при которой только что познакомившиеся люди не будут тут же трахаться, мы все себе уже не представляли). У меня зазвонил телефон, и я отошла на два шага, в цикадно пиликающую темноту.
— Ну где вы? — спросила Люба.
— Мы собираемся отплыть на яхте Гасана, — ответила я. — Не знаю, получится ли сегодня, но если нет, тогда я приеду к тебе завтра, о’кей?
— Приезжай, когда хочешь, я не буду спать двое суток, — сказала Люба.
Мы поднялись на яхту, и Гасан спросил меня, кто звонил.
— It was Luba.[27]
— Oh, Luba. — Он заметно оживился. — She is very joyful![28]
Сколько мы ни встречались с Гасаном — на яхте или в его доме, — он везде устраивал непревзойденное похабство, но в тот вечер, очевидно, собирался делать что-то совсем невероятное, и я бы не удивилась, если бы наутро Господь, не выдержав и отчаявшись, просто испепелил бы его молнией. На палубе был заботливо накрыт столик на четыре персоны, а к нему придвинут тревожащий воображение бар и, разумеется, шиша. Гасан носился вокруг нас, как жирный непристойный пингвин, пододвигал стулья, раскладывал салфетки, и, когда все, с его точки зрения, пришло в норму, достал фотокамеру. Это было нашей давней традицией — с Гасаном мы всегда фотографировались в начале очередного безумного вечера, когда все еще выглядели относительно прилично, были одеты и не слишком пьяны. В ходе последующих мерзостей в алкогольном угаре Гасан умудрялся как-то подлавливать своих «гостей» в самых неожиданных местах и фиксировал на пленку то, чем они в этих местах занимались. Заключительный кадр мы делали наутро, когда, трясясь, сидели над бутылками пива (мы с Любой научили арабов пить по утрам пиво, и они были в восторге от этого простого решения мучительной проблемы похмелья).
— It’s okay, — сказал Гасан, сделав снимок.
После этого он ушел, чтобы снять яхту с якоря и направить в открытое море. Дауд начал заваривать кальян с водкой, намереваясь, вероятно, сразу убиться. Я взяла из бара Johnnie Walker и налила нам всем по стаканчику.
— Как тебе Гасан? — спросил Дауд мою сестру.
— Маленький, — ответила она.
— Зато у него не маленький. — Дауд сделал пробную затяжку и, видимо оставшись довольным температурой кальяна, передал мундштук моей сестре.
Я тоже пару раз затянулась, после чего начала методично напиваться, чем, впрочем, занимались и все остальные.
Вернулся Гасан и, подсев к моей сестре, начал нести какую-то парашу.
— Это жизнь, — сказала она.
Я встала и подошла к борту, за которым безмолвствовала вечная вода. Краем уха я услышала, как Дауд предлагает моей сестре устроить ее на работу в бар, где она должна будет сидеть голая и играть на гитаре. Она ответила, что умеет играть только на пианино. Я вдруг подумала о том, что несущаяся в черноту яхта с грузом похабствующих сволочей предельно отождествима с бытием, которое и есть, в сущности, слепое движение сквозь дни и ночи, и единственный его интерес — это фатальное незнание того, что произойдет с тобой в следующую минуту. Мы все бездумно летели в темную, как душа, неизвестность, мы все были рыбаками, гадающими, какую рыбку подарит нам мутная вода, и ни одна сука на всем этом свете не могла и не сможет сказать, как в действительности нужно жить.
Сзади подошел Дауд и обнял меня за плечи.
— You can fuck here, — сказал Гасан, — it’s okay.[29]
Моя сестра поняла, что он сказал, и засмеялась.
— Only after you,[30] — пообещала я.
— Oh, it’s no problem,[31] — ответил Гасан.
Я вернулась за стол, и началось что-то совсем неудобоваримое. Гасан включил испанскую музыку — у него был своего рода бзик с испанской музыкой, и когда он нажирался, то всегда говорил, что имеет spanish roots[32] — моя сестра танцевала и одновременно раздевалась (чем напомнила мне Любу), Дауд методично задирал мне юбку и в конце концов, конечно, порвал ее, и я поняла, что нужно расходиться, когда Гасан зачем-то вытащил из штанов свой член. Потом он тоже разделся, и они с моей сестрой принялись отплясывать вокруг кальяна, хлопая себя по задницам шлангами с мундштуками. Это зрелище ввело нас с Даудом в смеховую истерику, и я, неудачно повернувшись на стуле, упала на палубу. Лежа на палубе и хохоча, я почувствовала, как Дауд снял с меня трусы и начал лизать мне между ног. Где-то рядом щелкнул фотоаппарат.
— Я не собираюсь здесь трахаться, — сказала я.
— Да ладно тебе! — Моя сестра, видимо, уже окончательно охренела от приема, оказанного ей в Дейре.
Дауд помог мне подняться, и пока мы пробирались во тьме к какой-нибудь каюте, Гасан еще раз нас сфотографировал.
Чулан, в который мы ввалились, оказался складом машинных деталей, но идти куда-то еще казалось нам просто невозможным, хотя я была убеждена, что Гасан наверняка позаботился о столь важной фазе вечера и разложил отличные койки.
— Ты мне юбку порвал, — сказала я.
— Я тебе новую куплю, — ответил Дауд, расстегивая на мне лифчик.
— Когда? — Я отодвинулась от него и не торопилась раздеваться (это был проверенный ход — видя меня без одежды, Дауд переставал себя контролировать и обещал все что угодно, только бы я дала ему).
— Когда хочешь, — он сделал новую попытку снять с меня лифчик, — я дам денег, — в отчаянии прошептал он, — и ты купишь все, что ты хочешь.
Этот ответ удовлетворил меня. Я встала на колени и взяла его член в рот.
Сколько раз мы делали это, и дело это совсем нам не надоедало. В заваленной ржавыми отвертками темной каюте мы провели три часа и переживали только, что забыли захватить с собой сигареты. В конечном счете именно желание курить заставило нас с Даудом отлепиться друг от друга и начать впотьмах искать свою одежду. Разумеется, мы ориентировались только на крупные предметы, сознавая абсолютную обреченность попытки найти нижнее белье. Оказалось, что мы трахались на рубашке Дауда, и она была вся мокрая от спермы. Я отыскала свой свитер, но он был прозрачным, и в том, чтобы не надевать под него лифчик, мне виделся уже некий окончательный разрыв с нормами общепринятой нравственности. Однако деваться было некуда, и Дауд был вынужден выйти на палубу без рубашки, а я последовала за ним, прикрывая рукой вздрагивающие при каждом шаге сиськи, в разорванной юбке, под которой не было трусов.
Моя сестра со стонами блевала, перегнувшись через борт, а Гасан, почему-то все еще голый, пил виски и рассматривал порнографический журнал.
— Your sister is fantastic woman, — сказал Гасан. — I think I’m in love.[33]
— Congratulations, — ответила я, — but now she cannot keep her fit.[34]
Гасан удивленно обернулся на мою сестру и, пожав плечами, сказал:
— Oh, it’s okay.
Мы сели за стол в том мрачном состоянии духа, которое неизбежно следует за восторженным похабством, щедро дарящим человеку иллюзию освобождения.
— What did you do with her clothes?[35] — спросил Гасан у Дауда.
Дауд тупо посмотрел на него и ничего не ответил.
— It’s only five a. m. and it looks like we feel little bit boring, — обратился Гасан ко мне. — Let’s sing something.[36]
— О нет, — сказала я, — я не могу слышать ваш вой.
— Пой сама, — предложил Дауд.
— I want «Ochi chernue», — оживился Гасан. — I’m crazy about this melody.[37]
— Если я буду петь «Очи черные», я разрыдаюсь, — сказала я.
Моя сестра отцепилась от борта и осторожно села на палубу. Я подошла к ней и села рядом. Вокруг нас были только вода и небо, затянутое серой ватой облаков. Вдалеке протяжно кричал баклан, и хотелось плакать от собственного бессилия, от странного чувства, что ты одна в черном плену детских воспоминаний, в непреходящей скорби, в муках и тоске, и нет уже души, к которой бы тянулось сердце, потому что все лица слились в одну тупую и ненавистную рожу, которая будет хохотать над твоим гробом.
Моя сестра легла на спину и медленно запела «Очи черные». Я прислушивалась к ее голосу и вдруг ощутила в себе странную, немотивированную радость оттого, что я живу, что я снова проснулась этим утром с непобедимой верой в то, что пришла в этот мир для блаженства. В тот момент я вдруг поняла, что закон, по которому неумолимо движется колесница мироздания, чужд или вне добра и зла, лжи и истины и подчинится лишь суровой логике одинокого появления человека в мир расцвета, заката, болезни и смерти. Я почувствовала, как мой дух наполняется радостью, — мне хотелось смеяться, и эта веселость, обретенная даже на пути страдания, казалась мне величайшим достижением человеческого сердца, тайной всех искусств и их единственной целью. Я поняла, что мир начинался блаженно, блестяще, по-весеннему прекрасно в сновидении улыбающегося Бога, который, играя, бесконечно творил жизнь, ее свет и ее радость. С ужасом и стыдом задумавшись над жестокой игрой человеческого существования, глядя на вечно вертящееся колесо алчности и страданий, увидев и поняв бренность сущего, глупость и жестокость человека и в то же время его глубокую тоску по чистоте и гармонии, я осознала, что мир будет вечно очищаться в золотых снах Бога, возвращаться к собственной имманентной наивности и восторгу.