Да, дорогая, если не затруднит, так жарко, все время пить хочется. Девочке вашей еще спать не пора? Ужасно душно… Гроза, наверное, собирается. Спасибо, что бы я без вас делала?
Хорошая девочка, одна здесь, родня вся там осталась… Вот она во мне маму и видит. Ушли. Ребенку спать пора. Я бы тоже заснула, но эта духота… Пасмурно как-то стало. Быть грозе — не иначе.
Хорошее место попалось: центр самый, а тихо. Конечно, бедолагам, у кого окна на улицу, это место не кажется таким хорошим, а во дворе тихо… Но душно как! Мне кажется или погромыхивает вдалеке? Уже не вдалеке, уже близко! Гроза идет, слава богу, хоть легче станет…
Все ближе грохочет дом, гроза подтягивает свою артиллерию к городу, ворчит устрашающе, гроза-брюзга, гроза — небесная львица, — чей рык заглушает все остальные звуки и заполняет собой воздух над крышами домов, расщелинами улиц и проплешинами площадей. Черно-синяя грива этой львицы — безумная и жуткая туча — уже разлеглась в небе от горизонта до горизонта, и только глаза львиные сверкают молниями среди ее косм и завитков.
Все оглушительнее рык и пальба из всех орудий, все неистовее сверкание глаз, дыхание львицы все шумнее: ветер ворвался в город и треплет за косы деревья, как пятиклашка, не умеющий признаться в любви к однокласснице, тормошит и дергает вихры кустов в скверах и парках, как на горячий чай в блюдце, дует на воду в прудах, а воду в каналах и речушках гонит против течения, мешая слиться в единый поток.
Летят сломанные ветки и сучья, где-то звенит стекло, не выдержавшее натиска ветра и покончившее с собой, весь воздух поднялся и вертится над городом в неистовом хороводе, в столбе из листьев и веток, пыли и мусора, завывания ветра, грохота и рычания грозы, в воздухе стоит запах пыли; хоровод этот как-то вдруг, внезапно, пропитывается весь водой, и эта вода низвергается на город, его раскаленные стены и крыши, впитывается жадно землей там, где она не затиснута под асфальт, деревья ловят ее ладошками листьев — моют их, запыленные, до блеска, ручьи и реки текут по мостовым и с мелодичным грохотом низвергаются в решетки ливневой канализации… Гроза безумствует…
Но вот первый, самый страшный натиск ее миновал, ветер утих, дождь льет по-прежнему, обильно, но ярости в нем уже нет, и воздух светлеет, он уже частично промыт, запах пыли исчез, воздух становится все свежее, гром гремит уже не устрашающе, а торжественно — органом в костеле — водяные нити висят в воздухе, прочно связывая воедино землю и небо, и вдруг они становятся золотыми, золотая сеть повисла над городом — какой безумный небесный рыбак вывесил ее на просушку? Рыбак — солнце, выглядывающее то в одну, то в другую прореху тучи.
Солнце золотит свою сеть, от нее весь воздух становится золотым, вымытые листья дрожат и трясутся под ударами капель, а вместе с ними золотой отблеск дрожит и трясется, разбрызгивая вокруг себя мельчайшие золотые блики — солнечные зайчики скачут по стенам и окнам домов, добавляя золота в это сияние.
Птицы, примолкшие, было во время шквала, уже оправились и, сначала несмело, а потом все громче, подают голоса, и вот, наконец, придя в себя окончательно, оглушительным хором вопят, свиристят, щебечут и поют, радуясь свежести, воде, солнцу, одновременно норовя заглушить голос грома, соревнуясь с ним в силе и мощи, славят жизнь и мать-природу…
Я лежу в высоких подушках, смотрю в открытое окно, за которым висит золотая стена воды, трепещет и пускает зайчиков листва, светится золотая сеть, гремит птичий хор под аккомпанемент грома, слышу плеск ручьев на асфальте двора — он тоже вплетается в единую партитуру с птицами и громом — слышу, как у соседей этажом выше горланят попугайчики, живущие на в клетке на подоконнике ( соседка говорила, что во время грозы бесполезно включать телевизор или радио: ничего не слышно — грохот дождя по карнизу и попугаи заглушают все остальные звуки).
Я лежу, вдыхаю запахи воды, мокрой земли, горький запах тополей и парфюмерный — сирени; я смотрю на всю эту зелень, голубизну и золото, слышу весь этот хорал и думаю, что, может быть, в последний раз я вижу этот водно-звуко-световой аттракцион под названием Летний дождь.
Гроза гремела и грохотала, дождь барабанил по жестяным карнизам, хлюпал, плескался, дробился и журчал ручьями по асфальту, шелестел и лился.
Девочка моя спала, не обращая внимания ни на эту вакханалию звуков, ни на истошные вопли попугаев и чижика, который не отставал от своих соседей, скакал без остановки по клетке и заливался во весь голос.
Я решила спуститься и проверить, как себя чувствует соседка — она была очень бледной, когда я поила ее водой, как бы не случилось чего: в такую духоту всякое может быть.
Открыв дверь запасным ключом, хранившимся у меня для таких оказий, я тихонько вошла в комнату, боясь разбудить ее, если ей удалось заснуть. Она не спала, но лежала неподвижно и смотрела в окно на грозу. В простенке между окнами висело зеркало, в которое я видела ее лицо. Оно поразило меня своим выражением такого горя и тоски, которого она не позволяла себе при наших разговорах.
Почему-то стало ясно видно, что она была очень хороша в молодости. Комната была не слишком светлой, отражение в зеркале было подкорректировано этими сумерками, и стало казаться моложе, чем на самом деле.
Она неотрывно глядела в окно, и я ушла, чтобы не беспокоить ее и дать ей додумать то нерадостное, что захватило ее.
Дочь продолжала спать, дела домашние все были переделаны, можно было почитать, но не читалось, в голову лезли печальные мысли о кошмаре одиночества, в котором оказывается любой умирающий человек, как бы ни любили его близкие люди. А что соседка моя умирает, сомнений не было, да она и не хотела жить — это было видно по всему, хотя бы и по той инвентаризации жизни, которую она проводила с моей помощью. Вводить в курс своей жизни совершенно незнакомого человека — это ли не признак того, что человек знает о своем близком конце, что не наступит выздоровление, после которого может оказаться неловко смотреть в глаза исповеднику — нет, она не обольщалась на свой счет и спешила, спешила рассказать мне как можно больше о своей жизни, чтобы посмотреть на нее моими глазами и понять, что же за жизнь это была — хорошая, или никакая, счастливая или бесплодная.
— Вот удивительно, — слегка задыхаясь, говорила она, — я ведь была хорошенькая в юности, тоненькая, хрупкая, с огромными глазищами и гривой — какой штамп, да? — волос. Но успехом у мальчиков не пользовалась. Были девочки, вокруг которых мальчишки просто вились, табуном ходили, а я на школьных вечерах не всегда танцевала — не приглашали. Я не знаю, почему так получалось, но переживала из-за этого ужасно. У меня такие комплексы развились, что вы! Какой-то был во мне изъян, я так думала. А потому умудрялась влюбиться во всякого, кто мне доброе слово говорил. И не умела это скрыть, а мужчины ведь, даже маленькие, по натуре своей охотники, не любят, когда добыча сама в руки идет, не ценят честность и искренность.
Господи, что только подружки мои ни учиняли! Опаздывали на свидания, или даже не приходили вовсе, в глаза издевались, капризничали — парни, как пришитые, как приговоренные возле них держались. Я была милая, честная, обязательная — не ценили. Это уже с возрастом пришло, понимание, что все это игра, что нет настоящей искренности и настоящей дружбы между людьми, даже очень любящими друг друга.
Да мне ровесники не очень и нравились… я испытывала интерес ко взрослым мужчинам, довольно долгое время. У меня даже пару раз были романы с очень взрослыми людьми. Конечно, ведь они себя вели со мной очень предупредительно и мое поведение их устраивало: такая хорошая девочка, никаких хлопот.
Один из них был моим первым мужчиной. Я всегда наплевательски относилась к этой ерунде — девственности. Можно быть физически девственницей, но иметь насквозь развратное и испорченное сознание, эти вещи — девственность и чистота — никак не связаны. Поэтому я очень легко пошла на физический контакт с моим первым, тем более, что любила его, долго любила… И преклонялась перед ним: он был необыкновенным человеком.
А началось все с того, что я своей учительнице принесла почитать книгу, которая мне очень понравилась, а она эту книгу разругала, сказала, что это безобразие, читать такую макулатуру, что нужно меня образовывать, но у нее уже столько учеников — нет свободной минуты, а вот у N, кажется, есть окно, она с ним поговорит.
Я была потрясена. N был когда-то учителем в нашей школе, и даже один раз принимал у меня устный экзамен по литературе. Пять поставил. Выглядел он невероятно рафинированным, особенно в нашей провинции. Одет не просто модно, а стильно, очки огромные, я же всегда очкариков любила — фетишистка, сама знаю — в общем, столичная штучка, и вдруг будет со мной заниматься, я поверить этому не могла. Он тогда уже из школы ушел, его в министерство забрали.