— Простите, — проговорила она низким, глуховатым голосом. — Где тут останавливается автобус?
Она была небольшого роста, в бархатном берете с помпоном, какие носят маленькие девочки, и в шелковом, переливающемся пыльнике.
Дедюхин взглянул на нее и подумал, что никакие помпоны уже не скроют одутловатости серого лица и морщин вокруг усталых близоруких глаз.
— Какой автобус? — спросил он не в насмешку, а для того, чтобы еще раз услышать голос, звуки которого показались ему знакомыми.
— Обыкновенный. В направлении колхоза «Заря».
Дедюхин бесцеремонно всматривался в ее лицо. Она отступила на шаг.
— Вы нездешняя? — спросил Дедюхин.
— Н-нет, — насторожилась женщина. — А что?
— В Воскресенской школе случайно не работали?
Она с испугом посмотрела на него и неуверенно помотала головой.
— До войны, может быть, а? — продолжал Дедюхин.
— В какой школе? — фальшиво удивлялась она. — Что за намеки?
Но Дедюхин уже узнал ее и встал улыбаясь.
— Дедюхина помните?
— Дедюхина? Учителя пения? Помню… Мы были друзьями…
— Так вот я и есть тот самый Дедюхин.
— Какая прелесть! — воскликнула женщина радостно. — Кругом жуткий лес, и вдруг — вы…
Она протянула руку для поцелуя, но не понявший этого Дедюхин пожал ее своими пухлыми, сонливыми руками.
— Зачем вы обманываете-то старика? — спросил он с шутливой укоризной.
— Вы же знаете, Яков…
— Макарыч.
— Вы все знаете, Яков Макарыч. После несчастья с Захаром приходится быть бдительной. Жизнь бьет и учит. Если бы он подписал какую-то несчастную бумагу, всем было бы лучше.
— Если бы он подписал, посадили бы еще десяток, — вздохнул Дедюхин.
— Вот, вот. И Захар был такой же. Чужих жалел, а о своих не думал. Других сажали, те вели себя прилично, выполняли все процедуры.
Дедюхин укоризненно посмотрел на нее.
— А ведь вы в Сибирь собирались за ним ехать.
— Господи, какая была дура.
— Почему? И в Сибири люди живут.
— И на льдине живут… Что там хорошего, в этой Сибири, кроме развития тяжелой промышленности?
Дедюхин вздохнул и сказал:
— Вон вас как годы-то переиначили.
— А что? Постарела? Знаете, Яков Макарыч, когда подъезжали, кондуктор подходит ко мне и говорит: «Вам, — говорит, — выходить, девушка…» Представляете — «девушка»!
Но Дедюхин уже не слышал ее.
По ту сторону состава, за вагонами явственно хрустел гравий под тяжелыми сапогами. Вот слева, за вагонными скатами появились рыжие кирзачи военного покроя. Кирзачи прошагали в одну сторону, потом в другую.
Поезд тронулся. Сейчас проедут последние вагоны, и все откроется с обеих сторон.
— А вы мало изменились, — протяжно говорила приезжая. — Простите, Яков…
— Макарыч, — досадливо отмахнулся Дедюхин и, пугаясь последнего вагона, заспешил к станции.
— Куда же вы? — звала его женщина. — Постойте!
Но его уже не было.
— Какой странный, — сказала она.
В гулком зале ожидания были четыре двери. И все, кроме той, в которую вбежал Дедюхин, были заперты. Дедюхин остановился посреди зала, прислушался.
Сердце его колотилось с такой силой, что кровь билась в уши. То ему казалось, что шаги звучат возле самой двери, то ничего, кроме ударов сердца, не было слышно.
Он заметил, что сквозь щелку двери с надписью «Буфет» сквозили лучики света.
Он тихонько постучал.
— Закрыто! — донеслось изнутри.
Он постучал настойчивей.
Буфетчица отодвинула засов и, загородив вход пышным телом, поглядела, кто ломится.
— Я Дедюхин. Председатель исполкома.
— Порядок для всех один, — назидательно сказала буфетчица, но тем не менее пустила его и молча, руководствуясь опытом, отмерила сто граммов рябиновки.
Смятение Дедюхина было так велико, что он не стал спорить. Он плотно затворил дверь и с опаской поглядел в грязное окно.
В пространстве, освещенном двумя фонарями, никого не было видно. Нельзя распускать нервы до такой степени. Сапоги могли принадлежать стрелочнику или кому-нибудь еще, кто приходил встречать своих, да не встретил.
Дрожащей рукой Дедюхин поднял стакан, отпил немного, посмотрел, сколько осталось, и выпил до дна. Настроение его улучшилось. Он закусил пряником, кивнул на пышный бюст буфетчицы и сказал одобрительно:
— Выполняем планы по мясу и молоку? А?
Она не ответила. Ее занимало что-то, что она видела в окне.
Дедюхин обернулся по направлению ее взгляда.
Сквозь мутное стекло на него смотрел Столетов.
Дедюхин крякнул, тщательно утер ладонью губы и стал расплачиваться. Как ни странно, от сознания того, что все сейчас должно решиться, ему стало легче. Хотя он и протянул время, два раза пересчитал мелочь, потоптался у прилавка, но от прежней растерянности не осталось и следа.
«В конце концов мне бояться нечего. Я солдат…» — подумал он и пошел к двери. Но что-то его удержало. Чувствуя спиной взгляд Столетова, он вернулся к прилавку и быстро придумал предлог:
— Пол-литра рябиновки. С посудой.
Он старательно завернул бутылку в газету и, когда уж вовсе нечего стало делать, вышел.
Душный вечерний воздух был наполнен дрожащим стрекотаньем кузнечиков.
Столетов стоял под фонарем, метрах в двадцати, сжав в кулаки свои большие руки, словно загадал шашки кому — белая, кому — черная.
— Ты что за мной гоняешься? — спросил Дедюхин чужим голосом.
— А ты от меня не бегай, — сказал Столетов.
— Ты это брось… — погрозил издали пальцем Дедюхин. — Что мне от тебя бегать? Я у тебя курей не воровал.
— Не жалуешь ты меня. Чувствуешь свою вину, за это и не жалуешь. Ненавистью от самого себя спасаешься.
— Чудной у тебя разговор, Петрович, — криво усмехнулся Дедюхин.
— Не лукавь, — сказал Столетов, подходя к нему. — Хватит.
— Демидова в психиатрическом на учете, к твоему сведению. Старая, щекотки не боится…
— Хватит, — повторил Столетов, подойдя совсем близко. — Ладно?
Глубокая печаль и усталость, звучавшие в этих словах, до того поразили Дедюхина, что он машинально ответил:
— Ладно.
Столетов посмотрел ему в глаза, хотел что-то добавить, но махнул рукой и зашагал в темноту.
Его уже не было видно. Только мерно хрустел под ногами гравий.
— Захар! — позвал Дедюхин.
Хруст затих.
— Может, выпьем? — проговорил он нерешительно.
Некоторое время шагов не было слышно. Столетов, видимо, колебался.
Но вот он появился в свете фонаря, и они оба, молча, словно стыдясь чего-то, пошли в сквер.
Там они сели на скамейку верхом, как на детскую лошадку, лицом друг к другу. Дедюхин расстелил «Известия», высыпал из портфеля редиску и отвинтил стаканчик китайского термоса.
Они выпили по очереди, сперва Столетов, потом Дедюхин.
— Послушай, Захар… — тихо попросил Дедюхин. — Ты уж не разглашай. Федька подрастает… Как на меня глядеть станет…
— Понимаю, — сказал Столетов. — Так вот слушай. О твоем доносе я знаю давно. И молчу. И молчать буду. Только уж и ты колхозу не мешай. Ко мне как хочешь, срывай на мне досаду, а колхозу не мсти.
— Какая там досада! — подхватил Дедюхин горестно. — Хочешь верь, хочешь не верь, а наложил бы я на себя руки, если бы у меня напарника не было.
— Какого напарника?
— Да ты его знаешь.
— Кто же?
— Неужели забыл? Лучший друг физкультурников.
И он опасливо покосился на белеющий в темноте постамент.
Они выпили еще по рюмке, не чокаясь.
— Помню, в эпоху сумбура вместо музыки вызывают меня туда. — Дедюхин показал редиской наверх. — Вызывают и говорят: «Всюду, — говорят, — вредители, враги народа, а у вас в школе нету? Где у тебя бдительность?»
Он выпил, прижал руку к груди.
— Не надо бы тебе больше, Яков.
— Ничего… Пусти… А в талмуде сказано — своя рубашка ближе к телу. Думаю — напишу, шут с ними. Разберутся — выпустят. На тебя написал и еще на одного. На брюнета… С тех пор, как на тебя погляжу — грызет меня тоска… В одном ты не прав. К колхозу я объективный.
— Чего ж тогда Лопатина гоняешь?
— А за Лопатина не обижайся. Сам знаешь, я твоему Лопатину все обеспечил: и сортовые семена и дефицитную технику. Других ущемил, а ему дал. Вот весь район и вытаращил глаза — что у Лопатина получится… А тут видишь, какое пекло. Все горит. Придет уборочная — в лужу сядет твой Лопатин… Вот, скажут, передовик… А тут, на наше счастье, директива из области: посевы горят — повсеместно косить. Вот я и спасаю твоего Лопатина — на этот год кукурузу скосит, а на тот год снова начнет…
Столетов давно заметил, что к их разговору прислушивается какой-то человек, покуривавший у клумбы цигарку.
— Можно? — спросил незнакомец робко.