И ушел, гордо вскинув голову. Пушкарев уже без паники, без раскаяния, с острым, злым любопытством наблюдал зал.
Говорил главный режиссер театра, крупнотелый, сильный, слащаво-фальшивый, в ярком свитере. Выбрасывая вперед руку, поводил в зал ладонью.
— Наш театр старее волковского в Ярославле! Пусть приходит к нам товарищ Пушкарев и посмотрит, чтобы лучше узнать нас. Мы как раз начинаем репетицию новой драмы. Этим, что немало, мы сможем наградить наших новых сограждан!
Тяжело поднялся на трибуну человек, которого Лямина представила театральным мастером Файзулиным.
— Я ничего не хотел… Только сказать… Мы тоже стремимся… И мы с современностью… Даже есть работы… Я хотел показать…
Он сделал кому-то знак. Серый занавес взвился. Обнажилась собранная из алюминиевых и железных обрезков скульптура. Файзулин врубил динамик, и дикая, невообразимая, из грохота и скрежета, музыка наполнила зал. Робот залязгал, завозился, в нем закрутились колеса. Поднялся смех, гвалт. Файзулин счастливо, влюбленно смотрел на свое детище. А Пушкарев, гневно бормоча: «Балаган! Черт знает что такое!» — поднялся и рванулся к выходу. Уже не раскаивался в содеянном, не чувствовал перед ними вину, а сознавал свою правоту. Гнал сквозь город черную «Волгу», прошибая трухлявое дерево.
И лишь на пути к стройплощадкам его гнев превратился в нетерпение и нервную зоркость. Проносился вдоль бетонной дуги моста, потно-блестящей, в синеватых осыпях сварки. Словно лопнула поверхность земли и вышло наружу напряженное тугое ребро. Мост новейшей конструкции завершался, готовый принять на себя тягачи и стотонные грузы. Пушкарев обрадовался встрече с мостом.
Бетонка в вечерних красноватых наледях солнца дрожала, размытая скоростями и гарью. Оранжевые толстолобые «магирусы» в дизельных реактивных дымах мчали, груженные грунтом. Бульдозеры торили обочины, сметая мелколесье. Экскаваторы рвали лед. Черные хлысты водовода, еще не сваренные в распилах, вызывали ощущение звона. За прозрачными лесными вершинами громоздились градирни ТЭЦ, еще пустой, ледяной, но Пушкарев, проезжая, предчувствовал в ней бушевание огня и пара.
Люди крутили рычаги, штурвалы, сварочные аппараты. Дымилась земля, насыщенная железом. Казалось, вырывается, выламывается из человеческих рук, а ее, оковав, усмиряют в страшных усилиях.
«Вот он где, дух-то! Вот оно, дело-то! Это вам не пьески, не луковки, а всем народом, всем дыхом!.. Что они там лепечут, слепцы! Сегодня народный темперамент и дух исчисляется мегаватт-часами энергии, миллионами тонн добытой нефти!..»
Ему казалось: здесь, на стройплощадках, завинчивается огромная гайка. Усилиями его и ему подобных эти дикие, нелюдимые земли, пропущенные сквозь жар и удары, привинчиваются к другим, уже обжитым и скованным. Еще один лист обшивки вкраивается в бортовину Сибири.
Он думал: и этот день, сливаясь с минувшими, ломится, осыпаясь искрами, вспышками, беззвучно кричащими лицами. Исчезает молниеносно, как состав сквозь туннель, цепляясь бортами, унося на острых углах его жизнь, его тело, наполняя глаза дымом и копотью. Но к вечеру, когда он упадет почти бездыханный, комбинат, стальной и стоглазый, сделает еще один малый вздох.
«Словно роды…» — усмехнулся он, объезжая обрывок троса.
Он выдавливал из себя комбинат бесконечно малыми порциями. Еще в полусне, в пробуждении, с первых утренних мыслей в нем копилось и строилось: падали бесшумно деревья, возносились мосты, насыпались беззвучно дороги. А потом в течение дня все рвалось на свободу, обращаясь в грохот и свет, одевалось бетоном и сталью.
— Сережа, постой тут, а я немного пройдусь!..
У опушки пестрели домики стройучастка. Топтались люди. Отъезжал бензовоз. Шофер из открытой дверцы ругал кого-то.
— Ну вы, химики, еще приползете, попросите!..
Пушкарев осматривал стоящую технику. Японский бульдозер «камацу» грозно выставил бивни.
Отточенный и граненый, продрался сквозь лес, намотав на себя красные куски сухожилий, оставив позади багровую парную дорогу.
Нож, отполированный до зеркального блеска, нес в своем лезвии охлажденный синеватый воздух.
Пушкарев осторожно приблизился. Подставил бок ледяному зеркалу. Почувствовал на ребрах резь и ожог. Словно мгновенно отвердело нутро. И в груди нарастала красная льдина крови.
Стальное озеро колебало отражение. Осины с зыбкими, готовыми пасть стволами. Волнистый, испуганный снег. Надвое разделенное солнце. И его лицо, отпечатанное на белом железе.
Шофер, ругавший кого-то химиками, уже не ругался, а, выскочив из кабины, широкоспинный, в робе и ватнике, возился с этими «химиками», такими же, как и он, толстоспинными, краснолицыми шоферами.
— Витька! Седых! Черт лупоглазый! Ну, я тя накормлю обедом-то!
Гоготали, хлопали друг друга увесистыми ладонями, награждали литыми шлепками, валили в снег, расшвыривая сугроб горячими, могучими телами.
— А вы что, всегда такой или только по праздникам? — услышал он смех у вагончика. В пятнах морозного солнца стояла женщина в белом тулупчике с букетом бумажных цветов, та, что встретилась ему у театра. И Солдатов, все в той же волчьей пушистой шапке, поигрывая носком сапога. — Что вам в огонь-то соваться?
— Вот и он мне, корреспондент, говорит: «Чего вам соваться?» А я ему отвечал: «Меня, — говорю, — мамка в животе носила, с горки раз покатилась и в прорубь упала». С тех пор на меня озноб напал. То живу, как все, ничего. А то озноб нападет, и рвусь в огонь, чтоб согреться. Где горит, туда и рвусь. Так всю Россию обошел и сюда добрался.
— А я думала, что вы только по праздникам…
Она хохотала. Блестели влажные белые зубы. Губы розовели сквозь пар. Солнце под ноги насыпало яблок. Пушкарев вдруг увидел, как свежа она, хороша. Оглядел ее всю, будто обнял под курчавой овчиной.
— Раз прибег я на Каму. Может, слышали? Речка такая. Дали мне там экскаватор. Ладно, Солдатов берет. День, ночь, день, ночь. С худой палаточки начал, а кончил палатами. Денег — во! Ковров себе накупил, хрусталей, шкаф полированный. Ну, думаю, теперь невесту сосватать и жить. Раз черпали мы грунт под фундамент, черпнул ковшом — гля! А на зубьях серебряный браслет. Оттер, отмыл, ну блестит! Смотрю на него, и вдруг, не знаю с чего, озноб напал. Такой озноб напал, что хоть все шкафы, хрустали в огонь! Так и сделал. Такой с дружками подняли жар, что все в неделю спустили. Как есть остался. И дальше рванул, чтоб согреться!..
Смеются, похрустывают на снегу. Пушкарев любовался их молодостью. Слушал смех, говорок. Завидовал их простоте.
— А вы в баньку почаще ходите. Там жарко!
— Ну вот. Очутился я на Кольском. Там трубу к самому морю варили. Варю и варю. Как шелковая! Шва не видать! Лето, зиму варю. Всю тундру верхом на трубе проехал, уже море близко. Ладони до дыр сносил. Ну ничего. Начальство новые выдало. «Доваришь, — говорит, — мастером участка поставим». Я киваю, варю. Только раз ночью выходят двое из тундры. Во какие огромные! Ростом с лесину. Подошли ко мне, постояли. Через трубу перешагнули и медленно так шажищами, как два крана, дальше ушли. А куда ушли, там свет и огонь поднялся. Привидения, думаю, или с другой планеты. Другим говорю — не верят, на смех подымают. А на меня вдруг озноб напал, не могу согреться. И вот у Байкала оказался.
— Ну и выдумщик вы! И так складно все. Вы случайно на танцы не ходите? Я вас вроде на танцах видела…
Сторож вывел из вагончика лохматую овчарку. Уложил и стал посыпать ее снегом. А потом веником смотал его, как с ковра. Мех заблестел, заискрился, словно стеклянный. Собака лежала, высунув алый язык, дыша сочно паром.
— Ну вот, на Байкале поставили Солдатова на отсыпку дороги. Сыпем, звенья кладем. Сыпем, звенья кладем. Жизнь там — во! Песцов, горностаев — мешками! Бери не хочу! Рукавицы, в которых вибратор держал, соболями отделал. Чего еще? Только раз в вагончик возьми и влети шаровая молния. Около самого носа прошла. Рубашку на веревке прожгла. Подержалась у окошка и выпорхнула. Только и успел, что из дробовика ее ахнуть. И опять на меня после молнии озноб нашел. Кинул все и дальше подался. Вот до вас дотопал, у огонька сегодня погрелся!
— Солдатов, не ври до конца! Нам немного оставь! — крикнули ему шоферы, оставляя свою возню, расходясь к машинам.
— Ты, Седых, правду любишь? — оскалился Солдатов. — Ладно, скажу. У тебя, Седых, голова бубликом, в середке пустая… А теперь возьми-ка ты барышню в кабину и вези аккуратно в город, а не так, как грунт возишь. А вечером, если хочешь, я тебе про бублик продолжу!
Они смеялись, а Пушкарев думал: «Да, вот они где стыкуются, комбинат и Николо-Ядринск! Помимо тех краснобаев. Хиханьки, хаханьки — и общий язык находят. На танцульки пойдут…»
Женщина оторвала от букетика бумажную розочку, протянула Солдатову. Пушкарев, радуясь своему открытию, двинулся обратно к машине.