С отцом два-три рабочих работают, привозят компост на тележке, рассыпают вокруг деревьев, поливают из бочки или перекапывают землю, где слежалась, и после поливают. Кто — траву подкашивает, в кучки сгребает, а кто — цигарку закуривает. Отец никого не погоняет. Надо, так сам начинает что либо, и тогда рабочие подхватывают.
Небо — синее, знойное. Трава среди дерев желтоватая, сеном пахнет. Земля — сухая; и тонкая, стеблистая живокость с голубыми цветочками на земь полегла. Водовоз снова уехал на речку за водой. Рабочие вокруг старых яблонь землю переворачивают. Лето жаркое, а цветочные почки дерево к будущему году именно сейчас готовит, а потому — сухо, поливай! Сколько бы ни работал — все мало.
На церкви прозвонило девять часов.
“Кончай!” — сказал отец. — “Идите снедать!” Люди положили лопаты, понадели картузы, шляпы и пошли к кухне. Мы же пошли в столовую, где Праба нас погнала на галерею мыть лицо и руки. После мы тоже присоединились к завтракавшим. Подали селедку, крутые яйца с томатами, огурцы и сладкие блинчики с вареньем. Конечно, явился и запоздавший самовар. Без него какой же завтрак? Вот мы, съев по кусочку ветчины, насели на блинчики. “Хватит! И так съели по три”, — сказала было мама, но мы настаивали, и отец разрешил взять еще по одному. Затем, помолившись, мы встали из-за стола, а отец опять пошел работать.
Мы, дети, побежали на кухню, где еще видели, как рабочие доедали солонину с хреном, и пожалели, что уже наелись! Рабочие всегда ели все такое вкусное! Например, сырую кислую капусту с олеем[21] и луком. Что может быть вкуснее? А мы там, дома, ели какие-то салаты, ветчину… Солонина лучше! И Михайло поддакивал, загребая страшенный кусок солонины с горчицей. Ну как тут было не пожалеть, глядя, как он обстоятельно ее насаживает на вилку? А тут и кухарка еще принесла полную миску крупных галушек…
— А они вкусные? — спросил я с замершим сердцем.
— Не дай Бог, какие вкусные! — воскликнул Михайло. — И то — ел бы, за себя бросал!.. Прямо и жевать некогда, так галушка за галушкой сами в рот прыгают… Успевай глотать только! — и он плотоядно посмотрел на миску.
— Дай и мне! — попросил я несмело.
Кухарка сейчас же мне положила на блюдечко небольшую галушку, которую я и проглотил сразу же. Боже, какая это была вкусная галушка! Ну никогда, никогда нам таких не дают в столовой… Миша тоже попробовал, но не доел. Доел все я. На этот раз появилась Праба: “Вы чего тут? Три дня не ели? А ступайте-ка в сад!” — и выгнала нас без всякой церемонии. Ну что взрослые в детской душе понимают? Ведь для нас важнее всего было, что говорил Михайло, а он нас понимал прямо-таки до глубины. От Михайла у нас никаких тайн не было. Попробуй, однако, расскажи что либо тетке, либо отцу! Они тебе покажут.
Отец трудился, трудился до самого обеда, и все рабочие тоже — работали, не покладая рук. Ели они, правда, основательно, но зато же и работали! Я, когда смотрел на них час, и то уставал, а ведь они еще работали при этом…
Солнце жгло уже порядочно. Собаки попрятались в тень, только садовые волкодавы изредка пробегали среди деревьев. Они не доверяли никакой тишине! Ты поверишь, что все тихо и спокойно, а вдруг к яблоне зайчишка подсядет и корку на ней подгрызет. Пропала тогда яблоня! Нет, псы не доверяли, бежали дальше. Это надворные — их всего двое, под заборчик легли, в холодок, и кругом цветы свешиваются. Им-то днем как раз и спать, а ночью — стеречь дом, конюшни. Один из них, Жук, лениво подходит к корыту с водой, пьет и снова возвращается на место. Наискосок от него — ледник, спасительная тень падает на траву, на капуцины, а затем надвигается и закрывает все. Как сладко спится Жуку! Чуть дальше и другие вытянулись. Жарко… Летают мухи, осы, и Жук вдруг — хвать зубами! Подождав минутку, он ее съедает. Должно, она с медом, или же где-то квасу напилась. Вку-усная! Михайло псов за это не уважает: “Что он, голодный, что ли? Жрет кажный день как след, и мухов ловить!.. Дурной, тьфу! На чем она сидела, муха та? А может на таком, что сразу нечистым станешь? Отож[22] собака — и нечистая животная! Ее и Бог не разрешил кушать”. — “А свинья?” — “А свинья… Она тоже, как сама[23] везде бегает, то нечистая, ну, а когда ее взаперти держут, так она же не может пакости нажраться. Ну, значит, и есть она чистая” — и это я тоже твердо усвоил. Нечистая свинья — только когда сама везде бегает.
— А голуби? Может, они тоже — нечистые?
— Не… — отвечает Михайло. — Голуб — Божа птица. Она только зернышки да травку клюет.
Я этому поверил, пока сам не увидел, что голуби и мясо едят, и даже с удовольствием. Тогда я пошел к Прабе, но та объяснила: “Это когда у них есть голубята, а так они мяса не едят”.
Уже после, будучи взрослым, я убедился, что голуби, как и куры, мясом не брезгуют. Зерно, хлеб они клюют всегда, но подбирают и червяка или мотылька, как придется. Особенно же они любят мясную начинку из пирога. Так и подберут все, до последней крошки. Любили они вместе с курами клевать молотые кости, хрящи или глотать кусочки сала.
Праба гнала нас в сад, мы бежали в сад, смотрели снова, как работают отец и люди. Они снова перекапывали землю, подсыпали удобрения, поливали. Водовоз только и делал, что ездил с бочкой.
Вдруг одна важная мысль возникла у меня, и я немедленно побежал к Михайлу: “А кони наши чистые?” Он посмотрел, подняв брови, и степенно ответил: “Кони наши совершенно чистые!” — “Но почему же их не едят?” — выпалил я. — “Э… как его… Ну да, не едят! Они же наши друзья и помощники? Как же ты будешь твоего друга есть?” — “Да, но цыгане…” — “Что — цыгане? Они да татары коней на «махан» берут… Ну, так то ж татары!.. А мы православные христиане, мы друзей не едим”. — “Так коровы — тоже друзья”, — “Так, да не так! Коров Бог разрешил есть, а коней нет”. — “Но почему же Бог одних разрешил, а других — нет?” — “Первое дело, Бога и спрашивать нельзя! На то Он — Бог. Запретил, и — все”. — “Да, но… как же…” — “А так же! — мудро закончил он. — Богу известно, а нам — нет, да и ненужно, чтоб все знать. Кто много знает, у того часто голова болит. А человеку надо покоряться. Бог дал закон, да царь. Обоих и слухать надо, а самому всего все равно не понять, да лучше и не пробовать”. Я был совершенно обескуражен, как это так, лучше не пробовать все узнавать? До самого вечера я об этом думал, но потом забыл. Подобные вопросы пришли мне на ум уже в старости. И что же, ведь прав оказался кучер Михайло! Глубоко прав… И все мудрецы не могут постичь загадок бытия! Но самый мудрый из ученых, это, конечно, Дьявол! Он очень много знает, но какая ему от этого польза? Вот что думал мальчик и о чем рассуждал, не называя своими именами.
После обеда еще работали до трех, а потом шабашили. Рабочие умывались, шли на кухню, ужинали и расходились по домам, попивши предварительно квасу, или сидра.
Михайло выводил коней, купал их, а когда появлялись коровы, тоже их купал, вытирал и чистенькими передавал Мавре. Она их доила. Отец что-то записывал, пил чай или проверял, как сушатся лекарственные травы, снова пил чай. После ужина все сразу же ложились спать. Так получалось лучше всего: с утра и до обеда уже главная работа была сделана. После обеда, когда жарко, можно было и отдохнуть.
Праба укладывала детей, раздевала, мыла ноги, заставляла молиться “за папу, маму, Прабу”, а я про себя еще добавлял: “за Михайлу” и даже — за “кота Ваську!”. Кот, он хоть и животное, и Богу не молится, но оно — “завсегда по-Божому соответствует”, как говорил Михайло. Я не понимал, что это значило, но знал, что птицы по утрам и вечерам “славят Бога”, а потому не сомневался, что и кот Васька соответствует. Старый сенбернар Гектор один спал в доме и перед сном он подходил к нам, чтоб мы его погладили. Праба говорила, что он тоже “знал Бога”. Мы были уверены, что Господь и его допустит в Рай — как же так, чтоб мы были в Раю, а Гектора с нами не было бы?
Засыпали мы еще засветло, и ночью слышали иногда сверчков. Боже, что за красота — их бесчисленные голоса, как звон крохотных хрусталей[24] и серебряных колокольчиков! Праба говорила, что они тоже “славят Бога!” Иной раз отец успевал только помолиться: “Дух прав обнови во утробе моей!” и “Омыеши мя, и паче снега убелюся!” как за ним приезжали: какой-то прад[25] заболел, или бабка, и попив чаю, отец уезжал. Возвращался только ко второму завтраку, а то и к обеду, но сейчас же шел в сад и принимался за работу. Деревья ему были дороги как люди, и он знал каждое, ухаживал за ним и помогал ему, если плодов было слишком много. Тогда ставили подпорки, подвязывали ветки к другим, более сильным, или чуть прорежали фрукты.
Утренний свет, птичий гомон, шелест листьев и блеск синего неба сливались в одно милое видение, и слова людей, их лица и движения — казалось были связаны одной жизнью, все вместе. Казалось, попробуй разделить — мир кровью истечет! Так оно и вышло потом, когда стали разделять, рвать и ломать! И оказалось же, что все было связано воедино, где даже самовар оказался частью нашей жизни. Медная вещь, а поди ж ты, как она вросла во все, как проникла во все клетки! И та же кровь, что билась во мне, была и в самоваре, и когда его взяли, выдрав из жизни, потекла кровь! Михайло, прожившего всю жизнь возле нас, и того били и выбросили, а коней увели. Всю прошлую жизнь безжалостно истребили. Кому же от этого лучше стало? Кони вскоре подохли, Михайло слег и умер, а от отцовского хозяйства ничего не осталось.