— Откуда ты все это знаешь?
— Я нашел в одной белорусской газете воспоминания о Мирошниченко. Мемуары бойца, который бросился на дзот вслед за ним и успел швырнуть гранату. Агитотделы пропагандировали жертвенное геройство в войсках. Список бойцов, которые повторили подвиг Матросова, насчитывал к 1945-му году больше двух сотен фамилий. Едем?
— Ты и описание боя нашел, и место захоронения… Удивительно.
— Мир меняется, папа. Мир становится прозрачней, ближе.
— Я подумаю, — буркнул отец и положил трубку.
На следующий день он перезвонил.
В Минск они вылетели вместе. Максу было тяжело. Второй день похмелья оказался самым страшным. К вечеру его затрясло. Перед посадкой он дрожащими пальцами выломал очередную облатку транквилизатора, проглотил, и в аэропорту его, два раза кинув в озноб, отпустило.
Переночевали в Минске. Взять напрокат машину оказалось невозможным. Толковой карты найти не смогли — таксист посоветовал расспросить о Страковичах и Печищах поближе к месту, в Паричах. «Может, того хутора уже и нету», — добавил он.
Ехали они полдня, на каждой заправке расспрашивали, где находятся Печищи. Или Страковичи. Заночевали в Светлогорске, в Доме колхозника.
За окном было снежно и ясно. Взволнованный отец не знал, чем себя занять. Номер их был убог: две тумбочки, две кровати, провонявший чем-то холодильник, телевизор, по которому шли угрюмые передачи, похожие на трансляции из детства: «Сельский час», «Музыкальный киоск», «Утренняя почта»…
От окна пластами отваливался понизу холодный воздух. За стеклом дымы столбами уходили в небо.
* * *В 1946 году, когда он пошел в школу, на самом первом уроке учительница попросила:
— Дети, поднимите руки, у кого есть отцы.
Подняли только трое из сорока.
До восьмого класса он страстно им завидовал.
Горечь с возрастом сошла на нет.
Но сейчас это чувство вернулось снова.
Он хорошо помнил этих детей. Два мальчика и девочка.
Он помнил кобуру отца, которую теребил, пока тот держал его на коленях, перед фотографом. Отец: светловолосый человек с упорным подбородком и добрым оживленным взглядом.
* * *Каждое утро, когда в боковом зрении появлялись зеркальные, солнцезащитные панели Curtis Library, Максим чуть изменял траекторию, начинал поглядывать под ноги, искаженная его фигура, протекая по серебряной кривизне, потихоньку собиралась на плоскости, и он начинал посматривать на себя без отвращения. Теперь он был готов. Шагов через пять он встретится взглядом с дедом. Черты деда резко вдруг проступали в неочевидном преломлении света, случайно выстроенном именно этой парой панелей. Сначала он был ошеломлен, это напомнило ему кадры из страшных фильмов, когда лицо оборотня искажается чужим естеством, но постепенно он привык и подходил к библиотеке с радостным чувством встречи.
— Здравствуй, дед! — кивал он и шагал навстречу раскатывающимся воротам, навстречу стойке с уже очнувшимися под пальцами первых посетителей каталожными терминалами и высокими стульями…
* * *В Светлогорске Максу не спалось, и он вспоминал свое скудное детство. Рабочие окраины и раздолье заводских складов, горы керамзита и песка, высоченные стопки железобетонных плит, старые маневровые тепловозы, пляшущий под карьерными самосвалами мост через Москву-реку; иссекший спины, щеки, больно лупивший по темечку град, от которого они прятались под мостом; прибрежное речное царство, заросшее ежевикой, повиликой, хрустальные роднички у самого уреза воды с фонтанчиками песчинок…
Не спалось ему. Он вставал, подходил к окну, прислушивался к дыханию отца, ложился, и снова вспоминал взросление. Почему-то оно связывалось с первым осознанием войны, не Великой Отечественной, которая в основном состояла из героики, а не из крови, а другой, близкой.
Афган стал осязаем, когда друг Андрей позвал его «смотреть цинковые гробы». Июньский вечер, над дворами носятся стрижи, сверчат в вираже; дети играют в волейбол. Перед подъездом группа парней, красные с черным повязки на рукавах. Они встают в очередь, потихоньку поднимаются по лестнице. В квартире на третьем этаже стоит на табуретках оцинкованный железный ящик с куском стекла в крышке. Женщины держат в пальцах свечи или к животам прислоняют иконы; две бабушки потихоньку плачут и причитают. Мать солдата без слез сидит у гроба.
Летом того же года в пионерлагере «Ландыш» вожатый Копылов учил их жизни. Весной он вернулся из Афганистана, от него Макс впервые услышал слово «духи». Так и представлял, как солдаты воюют с духами.
Копылов рассказывал, что горел в бронемашине, спасся, а обгоревшего друга после госпиталя комиссовали. Макс слушал этого рыжеватого крепыша с интересом, страхом и раскаленным непониманием сути войны, сути страданий и смерти.
Копылов учился в пединституте на учителя физкультуры, и что-то глодало его изнутри. По десять раз за ночь он поднимал отряд по тревоге. Максим засыпал в носках, чтобы уложиться в положенные двадцать пять секунд, или «пока спичка догорит». После команды «смирно» любое шевеление в строю поднимало Копылова в воздух, и он содрогал его перед носом Макса приемом маваши гири.
Единственной отрадой в «Ландыше» случилась вожатая Наташа, на сон грядущий пересказавшая им однажды «Венеру Илльскую» (Копылов в этот вечер отвалил в город). А так там было полно комаров, на мостках через болото можно было нарваться на деревенских, огрести по присказке: «А что вы делали у нашего колодца?!». Приемник «Крош», который доставлял Максу репортажи с чемпионата мира по футболу, украли на третий день. Сосед по койке однажды выпил залпом одеколон «Саша» и потом полночи тяжко блевал за окно. Кто-то стянул у Макса простынь, и он спал на голом матрасе. Мяча футбольного от Копылова было не дождаться. К тому же афганец совсем распоясался, день напролет гонял отряд по лесу вприсядку, — и Макс с Андреем сбежали. Искали их с милицией, но после бешеного афганца милицией их было не испугать.
Максим помнит распущенные волосы Наташи, как они текут вдоль стана, и как она строго стоит против тусклой лампы, помнит ее голос. А дикую историю об ожившей страстной бронзе он запомнил слово в слово.
Его детство — река, лес и убогий, таинственно безлюдный мир промзоны — складов, цехов, брошенных железобетонных труб, где они мечтательно ютились над костром, дым от которого расползался в оба конца и восходил в промозглую, озаренную желтой мокрой листвой осень. Брошеные карьеры, заполненные водой, зеленая отвесная их глубина, в которой начинали купаться еще в апреле, еще среди льдин, — и потом, растянув на сломанных ветках выжатые трусы, сушили их над костром. Посреди озера высился остров. В воображении, — поскольку на известняковых глыбах этого острова имелось много отпечатков палеозоя, — он представлялся могилой динозавров, которые могли однажды выломаться из пластов известняка… Отличная тарзанка была подвешена на острове, — на ней взлетали высоко — выше деревьев на том берегу — и потом рушились в воду. Оставленные эти места выглядели смутной Помпеей, пространством зачарованного поиска.
Что еще он помнит? Конский череп, изнутри освещенный свечкой во тьме. Озеро, оправленное в заснеженные берега, хоккеисты передвигаются далеко внизу на расчищенном, расцарапанном зеленоватом бельме. И летом — теплоход, охваченный по всем палубам огнями, уходит в излучину реки, как космический корабль по орбите.
* * *Отец проснулся и не смог снова заснуть. Он лежал и вспоминал, как во время войны был со своей мамой в госпитале, как забинтованные раненые, от которых пахло дегтем, прятали его под кроватями от главврача во время обхода. Ребенком он был несносным. Однажды довел мать до белого каления, и она заперла его в чулане. Но скоро вытащила и сказала: «У нас папа на войне умер, а ты так себя ведешь…»
Отец отлично помнил этот госпиталь в Могилеве. Он там заблудился и попал за кулисы походного театра: артисты приехали с концертами для раненых. Он ходил зачарованный среди декораций и вдруг оказался на сцене перед рампой. Внизу сидят люди и смеются. Помнил еще, как они с матерью едут в кузове «студебекера», а мимо идет колонна пленных немцев: серо-зеленая форма. Он испугался, стал кричать: немцы! немцы! И помнил овчарку саперов — гигантскую псину, выше его ростом.
* * *Утро 31 декабря выдалось хмурое. Они пришли на автовокзал, где поджидали автобус трое подростков с пивом и несколько старух на баулах и корзинах. Одна из них знала Страковичи: «Так то ж через лес на Печищи».
Леса вокруг казались полными волшебного мрака: страшно было понимать, что эта глухомань тянется на сотни километров. Такие леса Максим видел впервые в жизни и именно так представлял дебри, через которые пришлось перебираться купцу из «Аленького цветочка». Когда они останавливались оправиться, и он делал тридцать—сорок шагов в глубь чащобы, вокруг него воцарялся настоящий сказочный лес, который здесь рос уже десятки тысяч лет и стоял в этом неизменном виде, когда еще не было человека. А лес Максим понимал: в детстве любил один далеко ходить по грибы, и любил это сладкое ощущение жути на краю бездонного оврага, чьи склоны казались неприступными из-за вывороченных вместе с пластами земли корнями замшелых сосен. Случалось, жуть эта гнала его прочь, и когда он останавливался без сил, еще долго не мог прийти в себя; беспричинный страх был похож на бессловесное откровение…