Вы именно такая: у вас нет никаких планов, никакого представления о том, что делать, вы живете в каком-то состоянии дикости, примитивности, как доисторические люди, оставлявшие на скалах отпечатки рук и не знавшие ничего о Боге, они поднимали свои руки к небу и молились, вы одна вместе с ними, и я — рядом, с ними и с вами.
Мы — здесь. И книги — здесь. И мы можем читать — достаточно лишь раскрыть книгу и начать, каждое слово, одно за другим, по слогам.
Вы вместе со своим читателем, вместе со мной, но вы — кто вы? — спрашиваю я вас в свой черед.
Она все время хочет бросить писать, она хочет все бросить, оставить, и слова, и жизнь. И тем не менее — нет. Она живет. Она пишет. Она любит. Все. Весь мир. Устриц — до безумия, прогулки поздними вечерами вдоль набережных Сены до моста Нейи и обратно до Нотр-Дама.
Посмотрите на эти каменные глыбы, на этот изумительный серый цвет и на эту реку, Сену, какое прекрасное название, смотрите.
Она смотрит на лица людей в бистро, она что-то хочет понять, глядя на них, она смотрит, что-то видит, ничего не говорит, я не мешаю ей, а потом — это всегда неожиданно — она перестает смотреть на них. Нужно срочно вернуться на улицу Сен-Бенуа, еще полно неоконченных дел, все вокруг вдруг стали ужасными, невыносимыми, она больше не может среди них находиться, она хочет спрятаться, закрыться в своей комнате и ничего не делать, она начинает ругаться, ненавидеть меня, она говорит: мир до такой степени несправедлив, он такой злой, что и я сама должна пройти через его злость. Я ничего не могу поделать с этим.
Она идет в свою комнату. Садится за стол. Может быть, она будет писать. Она берет лист бумаги. Она найдет сначала одно слово, потом другое, потом еще, она не может пребывать в этом отчаянии, нет, она не покончит с собой — она будет писать.
Она пишет. Зовет меня: я вам кое-что прочитаю, посмотрим, что можно с этим сделать.
Вот так. Она не может остановиться, она ничего не может оставить, ни жизнь, ни любовь, ни меня, нет, Ян, останьтесь — или же идите, иначе уйдет она, это невозможно, мы можем быть только здесь, за столом, и слушать, что появляется на странице. И она очарована тем, что она пишет: это правда я написала? Вы, говорю я. Да, это правда, и тем не менее это красиво.
Когда мы сидим с двух сторон стола, будь то в Париже, Трувиле, Нофль-лё-Шато, где угодно, ничего другого больше не происходит, ничего другого больше не существует, только то, что есть на бумаге.
А потом так же внезапно, как это было в бистро, когда она перестала смотреть на людей, ей нужно, чтобы все прекратилось. Слова больше не приходят. Она перестает писать. Она думает, что, может быть, никогда больше не стоит писать, она думает, что у нее больше не получится, что она не умеет писать, она думает, она больше никогда не будет писать. Она больше ничего не знает. Она замолкает. Я ничего не говорю. Я знаю, что нужно пойти за машиной, она должна встать из-за стола, оставить комнату и все, что в ней, все это больше ничего не значит, она больше ничего не понимает, она перестает хотеть понимать, до такой степени она все понимает, до такой степени она все видит, что страдание вновь слишком сильно, и не только страдание, но и какая-то часть истины сейчас достигла своего апогея, быть может. Эта истина не может быть сказана сразу, нет — нужны истории, истории о любви, может быть, страшные истории убийств, банальные истории, их нужно написать или же покончить с собой, умереть.
Ладно, нужно съездить на рынок купить перца, мне хочется супа.
А потом она говорит: что нужно сделать, чтобы написать слово «вечность», что нужно сделать, чтобы не писать его, это же невозможно, вы понимаете, нужно заняться чем-то другим.
Именно это она и пытается сделать. Мы едем на рынок, покупаем картошку, перец, четырех штук достаточно, и она полностью забывает начатый ею текст и все остальные слова. Она думает о супе, который мы приготовим вечером, она смотрит на то, что лежит на полках, она говорит: это дорого, просто невозможно представить, как дорого. Она смотрит на ценники, названия марок, она хочет купить все это: возьмите три упаковки кофе, его никогда не хватает. Она уже обо всем забыла, она хочет жить.
А потом она возвращается за стол и продолжает, слова возвращаются, главное слово еще далеко, слов слишком много, не тех, которые заменят главное слово или просто займут пустое место, нет, ни в коем случае, эти слова для того, чтобы попробовать сказать что-то, что еще не было сказано, оставалось в отдалении от всего. Это отдаление нужно, чтобы не нарушать правды. Правды о чем — неизвестно, текст не указывает на это, он не должен этого говорить, и она никогда не позволяет себе учить кого-то правде. Никогда, она просто пишет. Она занимается только этим. Она знает, что теперь нужно найти другие слова, заново придумать слова очень старые. Она говорит: писать уже почти невозможно, разве можно написать что-то лучшее, чем самая первая книга, чем Библия, Книга Бытия, нет, не думаю, такой простой способ излагать мысль — это было сказано раз и навсегда.
«И был первый день, и первая ночь».
Я хотела бы, чтобы я написала это, мне это так нравится. Что нужно сделать, чтобы осмелиться писать? И тем не менее мы пишем, понимаете?
Вы пишете. И каждый раз я околдован, когда вы пишете. Когда творится одна из историй. Я знаю тогда, что с вами не может больше ничего случиться, что вы не можете умереть, смерть отступает как минимум до конца книги, вы допишете ее до конца, вы не сможете оставить ни книгу, ни саму себя, ни меня, ни то, что еще нужно купить на рынке.
Сейчас вы диктуете страницу, которая расскажет о том, что было на отсутствующей фотографии, о пересечении Меконга, о встрече с мужчиной, который выйдет из красивого автомобиля, с незнакомцем из Северного Китая, первым любовником. Мы в Нофле, сидим за большим столом напротив парка. Я жду, что вы будете диктовать дальше, машинка, на которой я печатаю, мне очень нравится, большая черная печатная машинка, военная машинка, как вы сказали. И мы — вместе с маленькой девочкой в мужской шляпе и туфлях как у проститутки, шитых золотом, — это вы, вы облокотились о поручень, и через несколько секунд он предложит вам сигарету, а вы ответите: нет, я не курю — и увидите на руке Китайца перстень — драгоценности, любовь — все, что потом случится, мать будет довольна, бедность должна кончиться, и вам выпало на долю написать эту историю, обошедшую потом весь мир. Историю бедности. Историю ни о чем. Навсегда оставшуюся прекрасной, о которой нельзя было не писать, даже спустя шестьдесят лет, вы снова пишете о ней, не переставая о ней думать. И я — рядом с вами, я печатаю то, что вы мне диктуете, я стараюсь ничего не пропускать, не ошибаться, время от времени вы очень сильно волнуетесь, когда говорите о маленьком брате, Поле, об этой любви, он тоже всегда здесь, с вами, невинный, погибший. Вы не можете сдерживаться, ваш голос дрожит, вы плачете. Я не могу в это поверить. Я перестаю печатать. Я жду. Это должно пройти. Это проходит. И вы вновь возвращаетесь к этой истории, и появляется Элен Лагонель, ее имя мне очень нравится, Лагонель. Она говорит: мне тоже оно очень нравится, вы бы обожали Элен, она любила меня до безумия, она могла все бросить ради меня, она обожала меня.
Мы сходим с ума из-за этой истории, мы думаем, что будет, если малышка спасет семью от нищеты и Китаец женится на ней, но нет, это невозможно, мы знаем это. Черная «лянча» въезжает в парк французской резиденции. Мы все больше и больше любим Анн-Мари Штреттер, самую красивую из женщин, из всех, кого только можно представить. Текст можно повторить по памяти, мы ведь заранее знаем эту историю, и все же нет — мы открываем для себя все заново, в то время как вы мне диктуете. Мы очарованы. Мы говорим: еще! Мы почти аплодируем, как в театре, а потом, когда вы произносите имя «Поль», вновь подступают слезы. Вы говорите: я не могу смириться, я никогда не смирюсь со смертью этого ребенка, моего маленького брата, которого я обожаю. Со смертью. Этой любви.
Книга продвигается, каждый день, она уже существует, это «Любовник», изданный «Минюи» в 1984 году и получивший Гонкуровскую премию, мировой успех, планетарный, как вы говорите, эта история о малышке нравится людям всего мира. Ее все любят. Устоять невозможно. Никто не может.
То, чего больше нет, ваш голос, когда вы диктовали мне текст в Нофль-лё-Шато весной 1984 года. Этот голос, его волнение, когда находились нужные слова, откуда они приходили, откуда эта легкость, почему вы именно мне рассказывали историю о любовнике из Северного Китая? Вы спрашиваете: он вам нравится? Я уверена, что он вам нравится, и автомобиль, он тоже вам нравится, давайте, признавайтесь. Я не отвечаю. Я перед печатной машинкой, я жду, я знаю, что сейчас вы вернетесь к нити рассказа, и я не хочу быть рассеянным, случайно пропустить начало фразы, опоздать и заставлять вас потом повторять какое-нибудь слово, ведь из-за него может потеряться целое предложение, предложение, которого вы еще не придумали, но оно тем не менее уже почти сказано и напечатано на моем листке. Я не хочу ничего пропустить. Иногда вы начинаете говорить быстрее, и я тогда печатаю тоже быстрее, быстрее, делая опечатки. Орфографические ошибки не имеют значения, я их потом исправляю. И так до конца книги, каждый день, до конца всей истории. Но конца ведь не существует, годы спустя будет другая книга с той же историей: вы, любовник и я. «Любовник из Северного Китая», изданный «Галлимаром».