— Ты на вопрос не ответил.
— Завязывай, братан, душу травить! Не знаю я, зачем… По пьяни. Все в моей жизни теперь по пьяни.
— Она мне проходу не дает, — признался Петр Сергеевич.
— Так в чем же дело? Трахнул бы ее — и все дела. Только смотри, не промахнись, — он как-то мерзко усмехнулся и сделал руками нечто не очень понятное, но явно двусмысленное и грязное. — Глядишь, и травку бы заработал, а то ломает меня что-то.
— Да, только травки тебе сейчас и не хватало… Рано тебе на волю, не дозрел.
— Поговори мне еще, — Николай опять закашлялся, загасил сигарету. — Не заберешь до понедельника — сбегу… Слушай, Сергеич, а ты, поди, никогда не курил?
— И тебе не советую.
— То-то смотрю, не идет совсем, зараза, — он поднялся со скамейки, подошел к дереву, плотно прислонился к стволу. — Ну, все, я готов. Разбегайся!
— Меня санитар перехватит, — предупредил Петр Сергеевич. — И будем с тобой в соседних палатах лежать.
Довод подействовал, Николай как-то сразу сник.
— Пойдем, — Петр Сергеевич взял его под руку, повел по аллее. — И давай договоримся: мы должны вести себя так, словно ты — это я, а я — это ты, иначе ты отсюда не выйдешь. И еще: будь поласковей с Шурой, кроме нас с ней, у тебя в этой жизни больше никого нет.
Петра Сергеевича разбудил среди ночи довольно странный, претендующий показаться вещим сон. Содержания он, увы, не запомнил; осталось лишь смутное ощущение чьего-то укора и собственной вины. То ли экзамен какой-то сдавал, то ли был на приеме у врача, то ли давал показания в суде, — в ушах звучало только: “Ты ведешь себя как глупое, неразумное дитя. Ты полагаешь, что случившееся — лишь жалкая и нелепая случайность… Но разве ты не сетовал, что для реализации твоих грандиозных научных планов одной жизни мало? Теперь же, когда тебе дана возможность прожить вторую, ты суетишься, рефлексируешь, а значит, и дара этого ты недостоин”.
Да, соглашался он, пожалуй что и недостоин. И принять его не могу, поскольку этим посягаю на чужую жизнь — пусть мелкую, ничтожную, пустую. Но я ведь не Господь Бог, не я давал ему жизнь, не мне и забирать. К тому же “грандиозность” моих научных планов, скорее всего, иллюзорна — это следствие фанатичного максимализма, вполне искренних заблуждений и переоценки собственных возможностей. Да, я действительно был уверен, что легко смогу доказать: общим для человечества праязыком был не санскрит, как полагает большинство, а диалект древнекитайского языка, возникший из подражаний языку животных и птиц. В глухих районах Китая до сих пор встречаются старики, способные понимать некоторых обитателей леса. Но это ровным счетом ничего не доказывает! Дело в том, что, по всей видимости, никакого общего праязыка у человечества вообще никогда не было: оно развивалось не от единения к хаосу, а как раз наоборот. И строительство Вавилонской башни — это лишь миф, сказка, исказившая на века ход научных исследований.
Магистральный путь развития человечества — унификация, поиск единых стандартов: будь то одежда, еда, жилище или язык. Вне всякого сомнения, брюки удобнее кимоно, квартира — юрты или землянки, пылесос — метлы, демократия — монархии и тоталитаризма, примитивный английский — проблемного норвежского или того, что до сих пор называют великим и могучим. Палестинец и кубинец могут одинаково сильно ненавидеть Америку, но говорить друг с другом они будут по-английски. Разумеется, родной язык, национальная ментальность, традиции и привычный уклад жизни разнообразят палитру мира, но объективно и неизбежно все это превращается в обременительный атавизм, не позволяющий понять другого.
Настоящий ученый должен уметь достойно претерпевать собственные поражения. Даже если этому отдана жизнь. Даже если коллеги и тем более ученики это вовсе не считают поражением, а, напротив, тратят время и силы на то, чтобы доказать, насколько верна и даже гениальна старая гипотеза, от которой автор так поспешно отказался… Петр Сергеевич поймал себя на том, что он словно оправдывается. И не договаривает к тому же.
Ну да, он закрыл для себя эту тему, хотя какой-то червячок сомнений все еще был, но времени для проверки и новых научных изысканий уже не оставалось. Теперь будто бы появились время и силы, но исчезла та привычная научная среда, вне которой серьезные исследования априори обречены на провал. Никаких пристойных возможностей вернуться в старую жизнь с новым телом он для себя не видел. А раз так, то и все мысли в данном направлении праздны и пусты.
Петр Сергеевич, проводя в Кащенко целые дни и впервые в жизни о ком-то заботясь, вдруг почувствовал трогательную жалость. Страдали и дух, и тело — неизвестно, кто сильнее. Но если боль и протест молодой психики были стреножены и несколько придавлены медикаментами, то для старого изможденного тела были непереносимы даже самые невинные проявления вселившегося в него квартиранта — от манеры сморкаться пальцами до скудости словаря, обогащаемого через каждое слово отборным матом. Все это производило на врачей странное и весьма тревожащее впечатление, подозревали шизофрению.
“Ну что вы, доктор, какая болезнь? — наседал на заведующего отделением Петр Сергеевич. — Если и есть она, то это называется “старость”. Одни в этом возрасте впадают в маразм, другие в детство. Наш академик всю жизнь себя сдерживал, соблюдал условности и приличия, а после травмы из него все и поперло — и мат, и хамство, и дурные манеры. Может, его душа очищается перед смертью. Да и сколько ему осталось: неделя, месяц, год?.. Большие и уважаемые люди должны умирать достойно. Во всяком случае, не в “дурдоме”.
И все же выпустили только под расписку — его и домработницы Шуры. Николая для убедительности пришлось именовать доцентом и кандидатом наук. С Шурой, которая никак не могла привыкнуть к метаморфозам человека, за которым она присматривала долгие годы, пришлось договариваться о временном отъезде к дальней родне, в деревню.
Петру Сергеевичу было очень интересно, как Николай отнесется к его (а теперь своему) дому, подъезду, квартире. Но тот уже пару недель был обуян лишь одной страстью, все остальное его не интересовало.
“Ну что, начнем? — в возбуждении сказал он, едва закрыли входную дверь. — Теперь, вроде, никто не помешает…”
“Я готов, — решительно произнес Петр Сергеевич, — но прошу учесть, что ты в больнице ослаб и после нового лобового столкновения можешь просто… Ну, в общем, я бы на твоем месте сначала отдохнул, осмотрелся, поел. Водки бы выпил, наконец”.
“Нальешь — выпью”, — после некоторых размышлений согласился Николай.
Развезло его после первой же рюмки.
“Богато живешь, — изрек он, отправляя шпротины в рот, как семечки, одну за другой. — Но скучно. И что-то воняет тут у тебя”.
Петр Сергеевич смеялся до колик в животе. Наверняка смеялся бы и Сартр, — он был тщеславен, ему польстила бы столь яркая экранизация собственного афоризма “Ад — это другие”, да еще в двух сериях.
О главном думать не хотелось. Придется, разумеется, рано или поздно повторять эксперимент на Трубной, но в результат не верилось: фабульно он воспроизводим, сюжетно вряд ли, — одно и то же чудо дважды не повторяется. Впрочем, и думать обо всем этом было некогда — Петр Сергеевич старался добросовестно выполнять свалившиеся на него обязанности: ходил в магазин, готовил еду, убирал в квартире; на это уходило практически все время.
Не заговаривал о главном и Николай, хотя думал об этом, видимо, постоянно.
— А ведь тебя посадят, Сергеич, — сказал он как-то ни к селу, ни к городу.
— Это еще почему?
— А вот повторим мы наш таран, а я вдруг дуба дам. Милиция, то да се… Как объяснишь? Убийство, выходит. Нет, надо что-то другое придумать.
— Да что ж тут придумаешь, — возразил Петр Сергеевич. — Души не птицы, сами не летают.
— Хорошо, уговорил, — согласился тот. — Только дай мне немного от психотропов отойти, ухайдакали меня эти изверги в белых халатах, сил нет совсем — где сяду, там и сплю.
Это не от лекарств, подумал Петр Сергеевич, от старости. Да еще алкоголь накладывается — водку Николай пил, как квас, мелкими глотками и не закусывая. А вот курить перестал, кашель замучил. Телевизор смотрел редко, но внезапно у него возник интерес к книгам: мог часами рыться на полках, листал, что-то читал про себя, по-детски шевеля губами.
— Это же сколько знаний людьми накоплено, ужас!.. Почему же жизнь не меняется? Все такая же хреновая и несправедливая.
В 1917-м он стал бы революционером, подумал Петр Сергеевич. Кстати, ему бы очень пошли и кожанка, и наган, да и ненормативная лексика лишь украшает борца с мировым империализмом. Впрочем, революционный зуд скоро прошел. Каждый день Николай читал все более бегло, губами шевелить перестал. От отечественной классики он перешел к зарубежной и теперь уже проглатывал по две-три книги в день. Петру Сергеевичу было безумно интересно, что именно он ищет в книгах, что находит и по каким критериям выбирает того или иного автора.