Слишком сильная жажда делает человека беспомощным. Тебя мучила жажда, и ты боялся стать слабым. А меня мучила тоскливая, бесталанная потребность, только и всего. Это где-то на границе между чаяньем и отчаяньем. Ты понял, что слабеешь, и избавился от меня.
Я была чересчур насторожена? Бессловесна? Свыше меры покорна?
Попробуй теперь. Я вырвала тебя из своей головы — легко, будто лисичку из мха.
Ты должен вернуться не позже чем через час, так сказано в записке для координатора, которую ты оставил у портье. Портье похож на тебя — кудрявый француз с высокими наглыми бровями. Твоя книга тоже показалась мне наглой, но она была сделана такой для меня, нарочно, умышленно, назло. Ты написал ее, чтобы найти меня. Чтобы заставить меня показаться тебе на глаза. Ты ведь знал, что я захочу вцепиться тебе в горло или проткнуть тебя ножом. Если я повзрослела.
Мой палец двигается быстрее, теперь он сам решает, что ему делать.
Мой палец тоже повзрослел, не сомневайся. Мы с ним знаем, что то, чего мы так тихо и упрямо добиваемся, немного похоже на смерть. Нам нужно поскорей успокоиться, поэтому мы немного торопимся. Ты сам научил меня этому трюку, вызыванию медного джинна, помогающего остыть и сосредоточиться. Ты сам поселил во мне это электричество, постоянный ток — вездесущий, будто угольный порошок, высыпавшийся из мембраны, кисловатый на вкус, как клеммы батарейки.
Ничего не выходит. Ну и черт с ним. Я смотрю в потолок, минуты сокращаются и увядают. В комнате душно и темно, свет фонарей на набережной не может проникнуть через двойные шторы. В моей сумке лежит нож для бретонского хлеба, я вынимаю его и кладу под подушку.
Я слышу звон приехавшего на шестой этаж лифта, звук открывающейся двери и шаги в коридоре, знакомые, не слишком быстрые. Я слышу как ты дышишь, как брякает гостиничный брелок, они здесь нарочно такие тяжелые, газированная ледяная радость заполняет мне горло.
Слишком слабый огонь? Ну давай, открывай.
Набережная в шесть утра совсем не то, что вечером. Гудящий под ногами ненадежный причал, лоснящийся ил, смешанный с грязным песком, сходни, припорошенные солью, горизонт заполняет отчетливая, режущая глаз белизна. Грубый утренний свет пропитывает предметы насквозь: крепостная стена кажется белой, крыша ратуши едва намечена угольной штриховкой.
Я выхожу из отеля, беспрепятственно минуя портье, перед ним чашка с кофе, он кивает мне с усмешкой, это другой парень, помоложе, и он принимает меня за шлюху.
Остров этот на самом деле не остров, а так, песчаная коса, островом его делает прилив, на этот случай у причала дежурит лодочник в блестящих сапогах, он тоже кивает мне и разворачивает газету. Наверное, я не слишком похожа на пассажирку. Платье кажется мне тесным, у первой сигареты привкус желчи, на левом чулке петля. Ни одного кофейного автомата на набережной, пустота и тишь, лавки и кофейни прячутся за синими ребристыми жалюзи.
Вчера, когда я захотела пить и открыла маленький холодильник в коридоре номера, там тоже было пусто. Ни сока, ни виски, ни даже бутылочки Эвиан. Часы на прикроватном столике показывали одиннадцать. Я пробыла здесь около часа, раза четыре слышала приезжающий лифт, звяканье ключей, но постояльцы упорно проходили мимо двери с номером 61. Я обошла комнату, открыла все шкафы, выдвинула ящики — везде пусто, нашелся только ресторанный буклет и коробок спичек. Nique ta mère. Я распахнула дверь в ванную — чисто, пусто. Голубое сияние кафеля, свежие полотенца лежат на полке стопкой.
Почему я сразу этого не сделала? Почему мне не показалось странным, что здесь нет ни одежды, ни дорожных мелочей? И пахнет только шампунем для ковров?
Месье Ф. не пришел потому что он живет в другом номере.
Может быть, в шестьдесят девятом? Suce ma bite.
Оливковая горничная открыла мне номер, в котором никого нет. Пустой номер. Дохлый номер. Этот номер не пройдет. Отказаться от моей двадцатки у нее просто не было сил. А рисковать работой, впуская девицу в красном платье в номер известного писателя — ну нет, va bouffer ta merde.
Пока я лежала на ничьей кровати, размышляя о том насколько смертелен удар ножом в подреберье (копье Лонгина и прочее), Ив вернулся к себе, выпил рюмку гостиничного виски и лег спать, не иначе. Или не вернулся, не выпил, и не лег. Этого я уже не узнаю. В любом случае, я заплатила марокканке за несколько часов сна, подумала я, достала нож из-под подушки, положила его в сумку, закрыла глаза и проснулась только в шесть. От жужжания пылесоса в соседнем номере.
В десять у меня интервью с Radio France, успею переодеться и позавтракать.
Я сажусь на парапет и какое-то время смотрю на перевернутые рыбацкие лодки в блестящей тине, на окна отеля «Белем», полные раздробленного утреннего солнца. Там в отеле, на одной из кроватей лежит тело месье Ф, блестящее, в розовых родинках, как у речной форели. Теперь оно кажется мне слишком тугим, слишком жестким, наполненным какой-то противной упругой жизнью.
По узкой прибрежной дорожке едут две девчонки на красных велосипедах, это местные — с проволочными корзинами для покупок на раме, из корзин торчат белесые от муки багеты и пучки зелени, перевязанные нитками. Наверное, уже девятый час.
Без пятнадцати девять, говорит лодочник, хотя я ничего не спросила. Я подхожу к лодке поближе, минуя закрытый киоск и афишную тумбу, со стороны моря на ней наклеен концертный плакат Мишеля Сарду, это было в Ренне, в феврале, поверх него белеет рекламка проката воздушных змеев. Со стороны города еще держится истрепанный ветром анонс Книжного фестиваля: расписание чтений, портреты гостей в овальных рамках, будто на могильной плите.
А вот и месье Ф. — сорванная щека, лиловый глаз, половина улыбки.
Я убью его, разумеется. Ледяные газированные пузырьки заполняют мне горло, когда я произношу это вслух. Хлебный нож шевелится в сумке, как голодная ящерица, месье Ф. улыбается лоскутом лица. Лодочник оборачивается на звук чужеземной речи и вопросительно щурится. Я убью вашего писателя, говорю я, показывая пальцем на ободранную афишу, в моей жизни появился смысл, понимаете?
Ветер, говорит лодочник, здесь ничего подолгу не держится. Ветер, песок и морская соль.
Я даю ему десятку, и мы отчаливаем.