Торопиться Фетину теперь было некуда.
Тот, кого он искал, был давно мертв. Профессор Коппелиус перестал существовать 29 августа прошлого года, когда, прилетев со стороны
Швеции, шестьсот брюхатых тротилом английских бомбардировщиков разгрузились над городом. Дома и скверы поднялись вверх и превратились в огненный шар над рекой. Шар долго висел в воздухе облаком горящих балок, цветочных горшков, пылающих гардин и школьных тетрадей. Вот тогда спланировавшим с неба жестяным листом профессору
Коппелиусу и отрезало голову.
Рассказывали, что безголовый профессор еще дошел до угла
Миттельштрассе, в недоумении взмахивая руками и пытаясь нащупать свою шляпу. Но про профессора и так много говорили всяких глупостей.
На допросе его садовник рассказал, что Коппелиус разрезал на части трех собак и сделал из них гигантского кота с тремя головами.
Говорили также, что он однажды нашел дохлого кота, оживил и пытался сделать из него человека. Другие люди, наоборот, сообщали, что этот кот сидел в пробирке целый год и слушал Вагнера, пока у него не повылезла вся шерсть.
Почти год Коппелиус был мертв. Фетин не поверил бы в его смерть, если бы по причуде самого профессора тело по частям не заспиртовали в университетской лаборатории. Голова Коппелиуса, оскалившись, смотрела на последних студентов, а потом банку разбил сторож. Сторож хотел достать у русских еду в обмен на спирт, перелитый в бутылки.
За бутилированием странного напитка его и поймали люди Розенблюма.
Ниточка оборвалась, секретное дело повисло в воздухе, как неопрятная туча перед грозой. Поэтому Фетин прилетел в легендарный город сам, не зная еще, зачем он это делает. Куда делось то, что Фетин искал три года, было неизвестно. И тот, кто мог об этом рассказать, снова скалился из-за стекла, опять погруженный в спирт – теперь уже русский спирт.
Они вернулись к комендатуре, где торчал пыльный “виллис”. Татарин курил в машине, выставив наружу ноги в блестящих хромовых сапогах.
Первым их увидел шофер-украинец, сидевший под деревом. Сержант затушил козью ножку о каблук и полез за руль.
– Белоруссия родная, Украина дорогая, – тихо запел сержант.
Фетин никак не отреагировал на похвальный интернационализм, но водитель попытался завести разговор.
– Эх, не видели вы, товарищ капитан, что тут было, – мечтательно сказал сержант и сразу осекся под взглядом лейтенанта. Город все еще был завален битой посудой и какими-то рваными тряпками, и было понятно, что сержант имеет в виду.
Машину тряхнуло на трамвайных путях, и сержант окончательно замолчал.
Дом Коппелиуса стоял на окраине, похожей на дачный поселок, но все равно “виллис” долго петлял, объезжая воронки. Первым к дому побежал автоматчик, потом сам Фетин. Последними медленно перелезли через борт лейтенант-татарин и юный Розенблюм.
Дом был, конечно, давно пуст. Фетин подумал, что у него на душе было бы спокойнее, если бы профессор Коппелиус ушел еще до того, как
Красная армия взяла все эти места в котел, если бы он уплыл на последнем корабле по Балтике, если бы растворился в воздухе. Тогда у
Фетина сохранилась бы цель, как у охотничьей собаки. А сейчас даже нора этой лисицы давно покинута и вдобавок разорена.
В доме воняло дрянью и тленом, видно было, что в углах гадили не звери, а люди. Посреди комнаты лежал на спине, как мертвец после вскрытия, платяной шкаф. Из распахнутых дверок лезли никому не нужные профессорские мантии. На стене и полу коридора чернели давно высохшие потеки крови – татарин объяснил, что тут застрелили неизвестного воришку.
“Если и есть здесь что-то, то в подвале”, – думал Фетин. В таких подвалах все и происходит. В подвале у Тверской заставы он в первый раз увидел машину времени, в подвале он допрашивал одного скульптора, что помог сумасшедшему академику стать врагом. В похожем, должно быть, подвале с виварием он сам ждал трибунала.
Офицеры прошли по комнатам, топча толстый ковер из рукописей, и ступили на металлическую лестницу, ведущую в подвал.
На месте замка в двери зияла дыра – кто-то просто дал автоматную очередь в замок, чтобы не высаживать дверь плечом. Фонарь осветил черную зеркальную поверхность – тухлая вода отчего-то не убывала. Но
Фетин смело шагнул вниз.
Манометры в лучах фонарей тупо вылупили свои стекла, дубовые поверхности покрылись липкой плесенью.
Цинковый стол, несколько шкафов и клетки, пустые клетки, – только в одной из них прела груда дохлых мышей. Может, из-за этого запаха мародеры пощадили лабораторию. Фетин сжал кулаки – кажется, это уже один раз было в его жизни.
– Здесь нет никого, – сказал, помявшись, капитан Розенблюм. -
Никакого гомункулуса.
Фетин резко повернулся:
– Почему гомункулуса?
– Ну, – растерялся капитан. – Продукт опытов. Или как его там.
Они обошли стол, глядя на приборы.
– Вы можете прочитать? – Фетин ткнул пальцем в этикетки.
– Это латынь. – Капитан всматривался в подписи под колбами. -
Знаете, что тут написано? Очень странно: “Кошачья железа № 1”,
“Кошачья железа № 2”… “Экстракт кошачьей суспензии”… Может, пойдем?
Нет тут ничего, а трофейщикам я уже указание дал, они сейчас приедут с ящиками.
Но они еще шарили в темном подвале два часа, пока татарин случайно не обнаружил наконец журнал профессорских опытов.
Они поднялись прямо в апрельский вечер, в царство розового света и пьянящих запахов весны. Капитан вдруг ахнул:
– А я ведь вспомнил, где вас видел. Помните, в сорок втором, в
Колтушах, в полевом управлении фронта?
Лучше б он этого не говорил – Фетин дернулся и посмотрел на капитана с ненавистью. Колтуши – это было запретное слово в его жизни, именно там началась цепочка его неудач.
Стояла страшная зима первого года войны. Через поляну у опытной станции, через газон, была прорыта щель, в которой Фетин прятался от бомбежек. Но щель занесло снегом, и он стал ходить в подвальный виварий. Под лабораторным корпусом был устроен специальный этаж с клетками и операционными, часть лаборатории, скрытая от посторонних глаз и, что еще важнее, – ушей.
Там, на опытной станции академика Павлова, среди никчемных, никому не интересных собак с клистирными трубками в животе была особая клетка. И зверь из этой клетки поломал жизнь Фетину.
За металлической сеткой на ватном матрасе сидел кот с пересаженным сердцем. Может, и не сердцем, но факт оставался фактом – голодной зимой первого года войны коту полагалось молоко, которое разводили из американского концентрата. Однажды повара чуть не расстреляли, заподозрив в воровстве кошачьей пайки.
Непонятная Фетину ценность зверя подтвердилась внезапно и извне.
Немцы высадились в Колтушах и, сняв часовых, украли зверя из подвала.
Немецкий десант был мал, и погоня сократила его вдвое. Но тогда
Фетин понял, что что-то не так. Если трое здоровых мужчин продают свою жизнь, только чтобы дать своим уйти с похищенным котом, болтающимся в камуфляжном белом мешке, значит, он, Фетин, упустил что-то важное.
Так и вышло, на него кричали сразу два генерала – и в их крике Фетин улавливал страх и растерянность. Он ждал трибунала, недоумевая – что такого было в этом непонятном звере. И всегда при слове “Колтуши”
Фетин вспоминал, как шел мимо клеток с тощими собаками, как перед ним качался в руке смотрителя белый конус фонаря и как он на секунду встретился взглядом с котом в клетке.
– Почему кот? – спросил тогда Фетин и не стал вслушиваться в ответ, а надо было бы вслушаться. Надо бы вдуматься, и тогда бы не повернулась к нему судьба широкой спиной конвойного, не сидеть ему в землянке босым, без ремня и погон.
Кот в клетке обмахнул Фетина ненавидящим взглядом желтых, светящихся в полумраке глаз и отвернулся.
А через два дня пришла немецкая разведгруппа и украла кота.
Кота Павлова.
Тогда, в камере, смотритель шептал ему на ухо, что собаки были для
Павлова не главным делом, а главным был этот бойцовый кот, причуда академика и опровержение основ, – но Фетин готовился честно принять в грудь залп комендантского взвода. Ему не было дела до ускорения эволюции и стимулятора, вшитого в гуттаперчевое кошачье сердце.
– Да, только вы тогда майором были, – по инерции произнес молодой капитан и проглотил язык.
Только сейчас Розенблюм понял, что сказал непростительную глупость.
Эта глупость наполнила все его юношеское тело, и он надулся, побагровел, начал давиться от ужаса.
Фетин посмотрел на него, теперь уже с жалостью, и пошел к выходу.
Следующее утро начиналось тяжело, будто из легких еще не выветрилась подвальная гниль.
Розенблюм смотрел в белый потолок, расписанный амурами.
Он ненавидел столичного капитана, прилетевшего вчера. Вместе с капитаном прилетела тревога и растерянность – а Розенблюм знал, что такое настоящая растерянность. Он помнил, как, еще рядовым ополченцем, он бежал в отчаянии по дороге. Ополченец Розенблюм бросил оружие, кругом были немцы, а в спину дышали дизельным выхлопом механические звери генерал-фельдмаршала Лееба. Тогда он, вчерашний студент, усилием воли задушил эту панику, клокочущую у горла, а потом вышел к своим, выкрутившись, избежав не только позорной строки про плен в документах, но и сомнительной – про окружение. Но гость из Москвы внушал страх и возвращал ту же панику, что охватила Розенблюма на проселке под Петергофом.