— От этого вернулась уверенность? — удивился Вукович.
— Роды — все-таки большое дело, достижение, — отважился высказать Хайдик свое мнение, но Вукович возразил, что рожать все умеют.
— Попробуй-ка, милок, — из духа противоречия ввязалась Йолан, невольно встав тем самым на сторону Маргит.
Вукович, снисходительно приняв к сведению и эти «вытребеньки», поправился: ну, то есть, если женщина здорова, все у нее в порядке, какое уж особенное достижение — ребенка на свет произвести.
— То и дело, что не здорова, — сказал Хайдик.
— Какая же у нее болезнь?
— Нервная, нервами страдала, невроз у нее, врач сказал, она даже в больнице наблюдалась, — принялся Хайдик объяснять, но Йолан с Вуковичем дружно расхохотались.
Тщетно Хайдик, обескураженно мигая, пытался растолковать, что бывают и нервные болезни; чем дальше, тем очевидней становилось: его не так понимают.
Сказать по правде, он сам не мог понять, почему его слова приобретали какой-то иной, непредвиденный смысл, но факт остается фактом: Хайдик утверждал, что щадил слабые нервы Маргит по доброте душевной, из любви и человеческого участия, чтобы поддержать в ней уверенность в себе; протестуя против обидного предположения, будто поступал обдуманно, в своих же интересах, из чистого эгоизма (в чем, в общем-то, и нет ничего предосудительного: жить с заедающей себя и всех неврастеничкой — сущий ад); а получалось наоборот, — из уст его помимо воли лились, как он с сокрушением убеждался, одни бесконечные жалобы. Например, как они с Маргит побывали однажды в его бывшем спортклубе, «HFSC», где он в более счастливые времена занимался тяжелой атлетикой и был надеждой секции (занял на общевенгерских состязаниях первое место среди юниоров, медаль посейчас у него), и представил там жену старым товарищам, своим прежним дружкам, известным уже футболистам, играющим в сборной Венгрии, европейским, даже олимпийским чемпионам. И Маргит именно из-за неуверенности в себе, болезненной мнительности показалось, будто с ней недостаточно считаются, даже пересмеиваются у нее за спиной, хотя это было совершенно не так: дружки-то были его дружками, с ним знались, с ним и разговаривали, а с Маргит — несколько обычных любезных слов с обычной вежливой улыбкой; но уж она, черт возьми, постаралась потом привлечь к себе внимание, чтобы не мужем, а ею занимались, — да перестаралась, так себя повела, что ее и точно запрезирали, смеяться стали, под конец просто еле выносили, наперебой жалея его, Хайдика, прямо сквозь землю провалиться, а спросишь ее по дороге домой, в чем дело, надуется и молчит, слова не вытянешь; до того дошел (а уж у него-то нервы как веревки), чуть не на колени посреди улицы перед ней становился, моля хоть на него-то не сердиться, чем он-то виноват; да, а с чего началось (кстати сказать): Маргит вообще не хотела идти в клуб, никто, мол, ее там не знает, да и неважно выгляжу, нечего надеть, ни одной приличной тряпки, так что ее задолго пришлось упрашивать, неудобно же перед дружками, скажут, женился, а жену чего не привел. Наконец взяла и купила за тысячу двести форинтов пуловер какой-то немыслимой серо-буро-малиновой масти, чистая шерсть (и он ей ни слова, хотя за такие деньги три сотни кирпичей или цемента мешков двадцать можно было достать), — и в последнюю минуту все-таки соизволила его проводить.
С Маргит разве можно было куда-нибудь пойти, и к себе корешей звать Хайдик скоро закаялся: и крестины, и новоселье (позже, когда комната была готова), и день его рожденья — все кончалось скандалом. У Маргит развилась настоящая мания преследования: вбила себе в голову, будто все ее сторонятся, не уважают, уродиной считают, все враги — и дружки его, даже товарищ Гербар, его бывший командир роты, который их однажды навестил, все думают, вот как неудачно женился Хайдик, и настраивают его против нее. Все это она доказывала с железной логикой, выводя из признаков явных и безошибочных (которых он странным образом не замечал); неудивительно, что его прямо-таки обрадовало, когда у Маргит объявился ухажор, и не кто-нибудь, а владелец колбасной г-н Борош, человек семейный, лет тридцати пяти — сорока, но довольно видный собой, горчичного цвета «вартбург» у него. От этих ухаживаний Маргит словно оттаяла, помягчела, подобрела, перестала во всех видеть врагов, похорошела даже — и в постели сделалась совсем другая, будто по второму разу влюбилась, ну, он и радовался, не догадываясь, что это все через колбасника; его Хайдик всерьез не принял, просто думал, почему же на его жену глаз не положить, баба хоть куда, такому вот толстошеему вполне может приглянуться, а потом вдруг застал их под вечер в парке, целовались там (а малыш дома орал, брошенный в манежике, ему годик тогда, наверно, исполнился), но, как всегда, упустил момент, не врезал гаду, да и как врежешь, если он деру дал, а Маргит заревела, стала клясться, что не изменяла, не ложилась с этим жеребцом и не целовалась, это первый раз, он и поверил, не ходить же за ней хвостом, хотелось верить, чтобы совсем ее не возненавидеть. А она, почувствовав себя на коне, сразу в амбицию: сам всему виной, забросил ее, внимания не уделяет (а какое там, к богу в рай, внимание, крути баранку от зари до зари, и сверхурочно, и левые ездки берешь, любую халтуру, а в оставшееся время стены класть, да по хозяйству — тесть хворал — вся натуга ему, дров наколоть, истопить, вскопать, опрыскать). И еще ее задевало, что не ревнует, хотя она твердит месяцами: колбасник клеится к ней, а потом — хлоп, выложила: все это затеяла нарочно, чтобы Хайдик приревновал, думала, разлюбил. На какое-то время мир был восстановлен, — оба пообещались друг другу: Хайдик, что будет теперь уделять ей внимание, Маргит, что больше такого не повторится.
Обещанья обещаньями, но вкалывал Хайдик по-прежнему, кому-то надо было зарабатывать, и Маргит опять стала нервной, истеричной, подозрительной, ходила распустехой, повадилась курить, даже выпивать. Именно тогда взяла она манеру таскаться с ребенком по соседкам, таким же не работающим матерям, молодым мамашам, и, пока дети играли, они себе покуривали, выпивали да косточки перемывали (мужьям, разумеется). Родился второй ребенок, девочка, и Маргит настоящей пьянчужкой заделалась; в самых невообразимых местах обнаруживал Хайдик дома то начатую бутылку черешневой палинки, то опорожненную коньячную; но Маргит упрямо отпиралась, хотя от нее прямо-таки разило по вечерам, поди-ка уследи, за юбку ведь не удержишь. Годик миновал девочке — опять перемена к лучшему, как в случае с Борошем, и опять Хайдик не подумал плохого, не желал ничего такого думать, просто обрадовался, решив: не молоденькая уже, двое детей, больше ответственности, взялась наконец за ум; даже то его не насторожило, что она все у Шаллаи пропадала, у которых столярная мастерская, за две улицы от них; старик помер как раз, мастерская перешла к сыну, Маргит и зачастила туда старушку утешать, потеря мужа совсем, дескать, ее сломила. А потом оказалось, что утешала Маргит не столько старушку, сколько сынка, но, когда у Хайдика шевельнулось подозрение и он его высказал, и не подумала больше рыдать и клясться (как после колбасника), а заявила: да, это мой друг детства, и она не намерена всех друзей терять из-за Хайдиковой дурацкой ревности, а самое главное, тесть, ее отец, тут же подсуетился, он обойщиком был на мебельной фабрике, и они уже давно, несколько месяцев, плановали-прикидывали с молодым Шаллаи, как бы скооперироваться на частных паях, бешеные деньги дуриком можно заработать, и скооперировались — сразу после обручения (Шаллаи с Маргит); тесть ушел с прежнего места и сейчас тоже с Шаллаи работает.
Он в толк не мог взять, как все это получилось, сколько трудов, стараний, самые благие намерения и — такой результат; совсем запсиховал; грозил, умолял опомниться, о детях подумать, а под конец надавал ей по щекам, да себе же хуже, стыдно стало до невозможности: на слабую женщину поднял руку, на мать собственных детей; со слезами на глазах упал на колени перед ней, прося простить, но Маргит только выше задрала нос. И вдруг в один прекрасный день как прозрел: все это ни к чему, такая уж у него натура окаянная, не может он с женщиной ужиться; хоть расшибись, а не уважает она его; старайся не старайся, все боком выходит, собой пожертвуй — один черт, ни терпеньем, ни лаской, ни любовью, никак, и ведь ни разу (исключая тот один, когда психанул с горя и отчаяния) рукам воли не давал; с таким честным трудягой, в таких условиях, какие он ей создал, жить бы да поживать без забот и хлопот, но ВСЕ БАБЫ ХОРОШИ, им дуроломов, невропатов, эгоистов подавай, которые в грош их не ставят, мучают, изгиляются, а те и рады, молятся на таких, по гроб жизни не забывают, — и он сдался; главным образом, из-за детей, ведь все скандалы при них, сил нет глядеть, как оба, мальчик и девочка, таращатся на орущих родителей, в немом ужасе схватясь за ручонки, даже заплакать боятся, бедняжки; ну, он подхватился и, в чем был, с одной сумкой, драла из дому. «С портфелем!» — перебила Йолан, и они заспорили.