— Наверно, я зря отказала Вадиму. Если бы не влюбилась в Богдана, я бы так не поступила. Там все было безнадежно, а все-таки стать женой его друга казалось и тяжело, и некрасиво…
— Прежде всего скучно. Ты бы взвыла на второй месяц.
— Я рискую взвыть и сейчас. Помнишь, как я рвалась в университет, как верила, что там начнется интересная жизнь? Ну и что? Не так-то она и увлекательна, а теперь ей конец, до выпуска осталось всего ничего. Потом служба, ты лучше меня знаешь, как оно… На что теперь надеяться? Мне двадцать пятый год — и ни одного стоящего романа.
— Хватит прибедняться. За тобой вечно кто-нибудь таскался, изнывая от восторга. Это при том, что на филфаке сплошные девицы, сама Афродита осталась бы на бобах.
— Ну и я осталась! Всем моим победам грош цена. Катышев был влюблен в каждую юбку, в мою — только чуть больше, чем во все прочие. Богдан не в счет, хотя ради него я бы на все пошла. Но он-то потоптался вокруг да около запретного плода, посожалел, зачем он муж и отец, и испарился. Вадим — да, и стихи мне читал, и букеты таскал, и по вернисажам водил, а толку? Все портил: “Для меня главное семья, я полюблю ту женщину, которая родит мне детей!”, “Почему ты не хочешь быть попроще?”, “Время идет, с такими запросами можно вовсе замуж не выйти”… Изумительный способ вскружить девушке голову! А при всем том теперь я понимаю, что этот зануда был прав. Филфак — женский монастырь, среди твоих друзей я вечно на вторых ролях прелестного дитяти, а теперь и эти компании распались, что же меня ждет? Еще год-другой, и я — старая дева! Тебе хоть есть что вспомнить…
— Не дразни судьбу. Эти воспоминания перевариваются, как хорошая доза отравы.
— А я предпочла бы их: все лучше пустоты. Чувствовать себя одинокой стареющей женщиной, которая никому не нужна…
— Во-первых, потише в моем присутствии: я-то старше. Во-вторых, никто не принял бы тебя за одинокую стареющую. И потом, знаешь, человек, у которого есть кому десять раз в день пожаловаться на одиночество, еще не вполне Робинзон.
— Не надо играть словами, ты же прекрасно понимаешь, что это совсем другое!
Родителей мы застаем сидящими на полу. Они заняты щекотаньем щенячьего пуза. По очереди: пузо у Али не столь обширно, чтобы можно было предаваться такому наслаждению вдвоем.
3. Последний “Абдул Гамид”
В иные моменты сомневаюсь, доживу ли до весны. Силы тают: на свой третий этаж без лифта я уже не взбегаю, а плетусь с одышкой, как старуха. Простуды добивают обескураженный организм, гвоздят и гвоздят почти без перерыва. Участковая врачиха, пожимая плечами, настаивает на госпитализации, на обследовании. Я отнекиваюсь: мне-то причины происходящего понятны.
Щенок заболел чумкой. Поскольку я валялась с очередным ОРЗ, к ветеринару его таскала мама. Возвращаясь, она увлеченно пересказывала подробности приключения:
— Было ужасно скользко, дорога неровная, я все время боялась упасть и зашибить Али. А он поминутно вылезал из сумки, два раза чуть не шлепнулся на обледенелую дорожку! Но на взгорке за шоссе, где мне пришлось особенно туго, навстречу попался добрый прохожий. Увидел, как Али бунтует в сумке, да как закричит: “До чего же прелестный парень!” И помог мне одолеть склон. Кстати, ветеринар тоже находит, что Али великолепен. Он уверен, что вылечит его, мы захватили болезнь вовремя. Но в следующий раз я буду умнее и замотаю сумку веревкой. Молнию этот младенец Геракл разнес в два счета!
Замучившись, взмокнув, она тем не менее гордится неуемным “младенцем Гераклом”. Его обременительные выходки забавляют ее. В доме только и разговоров, что Али изгрыз новые туфли, расколотил предпоследнюю приличную чашку, оросил упавшую на пол не дочитанную отцом газету… Все эти неприятности доставляют ей массу удовольствия.
— Ты напоминаешь безумную бабушку. У меня такое чувство, будто я одарила тебя внуком! — замечаю, слегка досадуя.
— Типун тебе на язык! — простодушно откликается мама. Серьезного бремени ей не хочется, с нее довольно. Она остро, по-детски нуждается в радости. Лишаясь ее, мама сникает, с нею — по-прежнему готова презирать усталость, бедность, вплотную подступившую дряхлость. Прежде мы со Скачковым, а иногда и Вера, умеющая вспыхивать легким внезапным остроумием, наперебой развлекали и смешили ее. Это было славное, благодарное занятие. Теперь Скачков исчез, Вера скучно забеспокоилась насчет предназначения женщины, я и подавно никуда не гожусь.
— Боже мой, Шура, когда же ты опять станешь веселой? — однажды вырвалось у мамы. Это прозвучало так горестно, что даже у меня, оглохшей к чужой печали, сердце упало. Дошло: мама не просто мне сочувствует — она сама пропадает со мной заодно, чахнет без радости, как можно зачахнуть без пищи и воды. И я не в силах ничего с этим поделать.
Зато Али смог. Мне от него никакого проку, я чувствую себя человеком, на старости лет получившим в подарок игрушку, о которой мечтал в детстве. Но о своей ошибке не жалею: как же он кстати в нашем приунывшем доме! Ему удается развеселить даже отца. Любуясь новоявленным членом семьи, он не забывает посмеиваться с надменной снисходительностью, но не скроешь: тоже пленен. А поскольку в отличие от мамы папаша не чуждается пафоса, именно из его уст я в один из своих бессонных вечеров услышала за стеной ошеломляющую фразу:
— Наш долг сделать так, чтобы это существо было счастливым!
Стоило изводить от мала до велика всех, до кого мог добраться, чтобы, перевалив на восьмой десяток, обнаружить в боксеренке единственный объект, достойный таких стараний! Жизнь не на шутку меняется. Круглый, резвый, переполненный лаской щенок уже вытесняет меня если не с жилплощади, то из сердец. И правильно, и отлично…
— Честное слово, мне кажется, он понимает слова!
— Неужели? Ты только теперь это заметила?
— Пора давать ему побольше творога.
— А витаминная добавка? Ты не забыла ее удвоить?
В первых числах января нагрянули гости. С гигантскими пакетами снеди, с вином — из нашей прежней компании Толя Катышев был самым богатым и щедрым, ценил такое свое реноме. На этот раз повод пошиковать был особенно увесист: не только Новый год, но и новая жена. Пора нас познакомить! Анатолий и пасынка десятилетнего с собой прихватил, и женина брата.
— До чего жаль, что Верочки нет! Это полное безобразие! Сессия? Фу ты, не подумал. Мы стали преступно редко видеться, Шурка, так недолго и просочиться в канализацию!
Про канализацию — это из Стругацких. В пантеоне толиных кумиров, кроме братьев-фантастов, царят, грозно возвышаясь над всей мировой литературой, Хемингуэй, Ремарк, Ильф и Петров, Багрицкий. И Есенин, трижды Есенин! Когда Катышев, в часы досуга не чуждый литературных занятий, взялся переводить из немецкой поэзии, даже в Гейне вдруг закудрявилось нечто родимое, сережино. Невзирая на этот курьез, переводы были талантливы: повернись судьба иначе, мой гость стал бы поэтом.
Но Катышев был прорабом. Когда нас знакомили, одна язвительная девица, так называемая Натуля, мягко усмехаясь, проворковала мне на ухо:
— Есть запреты, Гирник! Насчет прораба молчи, Толика этот факт его биографии угнетает. О росте и дородстве ни слова: ему кажется, что необходимо быть и куда похудее, и метра на три повыше. Если у вас до этого дойдет (у нее самой “до этого” доходило со всеми), делай что хочешь, только не моги шаловливо ворошить его прическу — Толик полагает, что так и образуется плешь. Но главное, упаси тебя Бог упоминать о возрасте! Это его трагедия: Скачков моложе на пять лет, ты на десять, я на двенадцать, такая арифметика его просто убивает! Серьезно!
Насчет последнего позволительно усомниться: если предположить в Натуле наличие хотя бы одного принципа, то был принцип недопущения серьезности. Подлунный мир смешил ее обилием дураков и безумцев. Ко мне она благоволила, но из общего порядка вещей не исключала. Ее забавлял любой идеализм вообще и все мало-мальски похожее на целомудрие в частности. Меня она ласково презирала, а я не находила возможности, да и нужды помешать ей в этом. Иной раз даже шла на мелкие провокации: умышленно не скрыла, например, что на последнем курсе одно из влиятельных лиц факультета предлагало мне волшебный вариант распределения, надо было всего лишь обсудить детали в приватной обстановке. Я предвкушала эффектную реакцию. И не просчиталась:
— И ты… О, Гирник, нет… ха-ха-ха! Не могу! Ты отказалась, да? Предпочла просиживать жопу в вонючем ЦНИИТЭИ?! Ха-ха-ха!
Не грубый гогот шлюхи, нет — тихий, блаженный, без тени вульгарности смех, как бы то ни было, умного и веселого существа. От смеха Натуля слабела, падала на стул или диван, ее юные пышные телеса жизнеутверждающе волновались. К “предрассудкам” вроде моих она относилась, как просвещенный путешественник к воздержанности дикаря, не смеющего утолить естественную потребность из страха перед табу. Но скорбеть о людском неразумии значило бы впасть в него же. Натуля смеялась: такова была ее реакция на подавляющее большинство явлений действительности.