Выходя из столовой, она задержалась и нерешительно глянула на небо – накрапывал дождик. Бесцветное осеннее небо, до того однотонное и бесцветное, будто время остановилось. Она раскрыла зонтик и пошла домой.
– Вы мне позволите прикрыть хотя бы правое плечо? – спросил виолончелист, нагнав ее.
Никакого ответа.
– Очень мило с вашей стороны, что вы идете без подруг, – продолжал он, не смущаясь ее молчанием. – В принципе, я ничего против них не имею, но сегодня я хотел бы кое-что сказать вам наедине.
Виолетта не обращала на него ни малейшего внимания. Даже не ускорила шага. Зачем ускорять шаг? Этот подонок оркестрант просто не существовал для нее.
– Я не тащу вас непременно к себе, – уточнил он, когда они прошли еще несколько метров. – Мы могли бы зайти в кафе.
Она снова не подала виду, что слышит, и безразлично остановилась на углу, поскольку на светофоре горел красный свет. Потом, когда его сменил зеленый, она продолжила свой путь, даже не поглядев, идет ли за ней этот нахал или нет.
Он шел. Природа, несомненно, щедро наградила его не только мускулатурой, но и упрямством. Правда, если уж говорить об упрямстве, тут она тоже не могла обижаться на природу. Хоть на это у нее не было оснований жаловаться.
– Что ж, и сегодня так, без поцелуя на прощанье? – воскликнул он, когда они подошли к ее дому. – И до каких же пор?
На этот раз он не загораживал ей дорогу, и она вошла в подъезд, глядя прямо перед собой.
С нахалами она худо-бедно справлялась. Теперь наступал черед справиться с беспорядком в комнате. На столе – пустые бутылки, грязные рюмки, в тарелках – остатки ветчины и сыра… Оставить все так до прихода Мими… Мими была чистюлей в том, что касалось ее самой, но жить могла хоть по колено в грязи.
Сквозь тюль занавески проникал свет осеннего дня, все такой же холодновато-зеленый и тусклый. До того холодновато-зеленый, что дрожь пробирает. Холод и грязь – вот тебе и весь домашний уют.
Виолетта отодвинула занавеску и распахнула окно. Створки перекосились от сырости, и оно открывалось с трудом. Неудивительно, что, привлеченные его громким стуком, сестры-сороки тут же появились в окне напротив. Со стороны, и в особенности сестрам-сорокам, их комната представлялась не просто холодным, неприбранным погребом, а содомом и гоморрой. Две молодые женщины, у которых свет горит до зари, а занавески вечно задернуты, – что там может быть еще, если не содом и гоморра.
Она убрала со стола, вымыла посуду, застелила постель Мими и принялась за свою. Сменила простыню и, надевая чистую наволочку, заметила на чистой тоже какое-то бурое пятно. В понедельник с получки придется купить хотя бы один комплект белья.
Покупать с получки давно вошло у них в традицию. «Купим что-нибудь, – говорила Мими, – пока Васко не пропил наши деньги!» Вообще-то Васко был джентльмен и всегда платил за всех сам, но так продолжалось до тех пор, пока ему было чем платить, а затем приходилось прибегать к услугам Мими и Виолетты. Этот переход от периода широких жестов к периоду рабской зависимости и из царства свободы в царство необходимости совершался дней через десять, а то и меньше, после получки.
– Идиотское положение… – сокрушался Васко, сипя с ними в кафе и уныло заглядывая за обложку паспорта, где он имел обыкновение держать деньги… – Опять ни гроша… Мими, дашь мне взаймы…
– Ладно, ладно, – прерывала его Мими, поскольку его формула – взаймы до первого числа, – была ей хорошо известна.
И потому первого обе они предусмотрительно покупали самое необходимое – что-нибудь из белья или пару туфель, – пока их деньги не переходили в «фонд Васко».
Виолетта набросила одеяло на кровать, машинально расправила складки, потом закрыла окно. Слава богу, с домашними делами покончено. Она оглядела комнату, желая убедиться, все ли прибрано, взгляд ее задержался на висевшей над изголовьем кровати большой репродукции. Картина Дега, изображающая репетиционный зал. Виолетта не знала, хороший ли художник Дега, да и не особенно интересовалась этим, но нельзя было отказать картине в правдивости. Художник верно уловил не только заученные позы балерин, но и унылую атмосферу большого и словно бы пустынного зала, и унылый свет серого дня, и унылое выражение на лицах девушек. Для Виолетты, однако, главная ценность картины состояла в том, что это был подарок отца. Оттого она и повесила ее над самым своим изголовьем.
* * *
Упражнения. Виолета изучила их давно и без помощи Дега. И, несмотря на испытание усталостью и скукой, стала первой в классе. Потом, в старших классах, она вроде бы поотстала. Не то чтобы она меньше старалась, нет, она старалась даже больше, не щадила себя и удержалась в числе первых, но быть среди первых – это совсем не то, что быть первой.
Их педагог сказал отцу, что это, пожалуй, связано с «особым», как он назвал его, чтобы избежать слов «половое созревание», возрастом и что потом Виолетта, вероятно, снова наберется сил. Сама она не чувствовала какого-то упадка сил или, наоборот, избытка чего-то, как другие девочки, которым приходилось бросать училище из-за того, что они вдруг полнели или вытягивались так, что уже годились по росту не в балерины, а в баскетболистки. Она тоже подросла, но это не считалось недостатком, потому что раньше она была чересчур маленькой. Она подросла, но осталась такой же худенькой, и когда она видела в зеркале свою хрупкую легкую фигурку, ей казалось, что она может не танцевать, а порхать; но беда была в том, что порхать ей не удавалось, у двух ее соучениц прыжок был выше, и выше подъем, и шире шаг, и, сколько она ни билась, она не могла соперничать с ними. А так как она таила от всех свою неудовлетворенность и разочарование, то иногда по вечерам чувствовала, как сердце у нее просто разрывается, и чтобы оно не разорвалось, плакала, и если отец уходил в театр, плакала почти навзрыд, всхлипывая, хлюпая носом, и, злясь на себя за слабость, ожесточенно вытирала бесполезные слезы.
Она плакала не от огорчения, что другие затмили ее. Другие… какое ей до них дело. Отец учил ее не сравнивать себя с теми, кто рядом, а учиться у мастеров, у тех, кого видишь только на экране или во сне. Она плакала оттого, что видела, как топчется на месте, а если топтаться на месте, то до великой цели не дойдешь, путь к ней долог, а она все еще не переступила порога искусства.
Отец не раз говорил ей об этом пороге.
– Трудно приблизиться к порогу искусства, – говорил он. – Многие так и остаются за порогом. Но еще труднее переступить его и войти в храм, ибо с древности известно, что много званых, но мало избранных.
К счастью, были и мгновения удач. Небольших, правда, удач, но ведь когда подвиги небольшие, то и удачи не бывают великими, а лишь позволяющими не отчаиваться. Бывали мгновенья, когда она вдруг ощущала необычайную легкость, внушающую уверенность, что еще шаг – и ты взлетишь, преодолеешь барьер и очутишься в том ясном просторе, где человек свободен и легок, как бабочка, где, как отражение в воде, разлиты непередаваемые звонкие краски, где каждое движение – гармония, а каждое дуновение – музыка.
Кончила она училище хорошо. Во всяком случае, все так утверждали. Второй в их выпуске.
– Вторая, первая – не важно, – рассудил отец. – Я знаю стольких музыкантов, кончавших отличниками, из которых ничего не вышло. Правду узнаем потом. Училище позади, а твоя дорога впереди, и от одной тебя зависит, как ты ее пройдешь.
Он говорил это, по-видимому, чтобы подбодрить ее. Ведь он не мог не знать, что не все зависит от тебя, он, на собственном горбу постигший эту истину. Да, дорога впереди, но по ней не пойдешь, пока тебе не дадут дорогу. А ей позволили дойти всего-навсего до миманса, да и то только потому, что все в театре знали отца.
Она мечтала вступить в эту волшебную комнату с тремя стенами, в эту чудесную, огражденную кулисами страну, где вместо солнца светят разноцветные лучи прожекторов, а балерины кружатся, как бабочки, подхваченные течением музыки. Теперь, когда после стольких мук ее мечта наконец сбывалась, она поняла, что это был всего лишь мираж. Она хотела черпать полными пригоршнями, а хваталась за бездонную пустоту. Она была лишь артисткой кордебалета, чья роль – служить фоном или уходить в общем танце за кулисы, чтобы уступить место истинной счастливице и ее партнеру в па-де-де, истинному искусству и его жрецам.
Она знала, конечно, что стажировка в ансамбле – неизбежный этап, что без этого нет подвига, но не видела конца этому этапу, и ей казалось, что путь для нее закрыт навсегда. Чтобы не поддаться разочарованию, она, помимо обязательных уроков, использовала каждый свободный час для упражнений, сидела на всех репетициях, даже когда сама не была в них занята, и только дома осмеливалась роптать:
– Неужели я никогда не пробьюсь…
– Пробьешься, – говорил отец со своим обычным наигранным оптимизмом. – Все мы в молодости воображаем, что жизнь – это состязание на скорость. И только потом понимаем, что она – состязание на выносливость.