Кто бы мог предполагать, что случайная встреча на одной из линий Васильевского острова определит всю его дальнейшую жизнь?
Валентина шла по Среднему проспекту Васильевского острова, направляясь к отделу кадров Балтийского завода. Когда-то до войны ее отец работал на этом заводе, потом оставался здесь во время блокады и вышагивал каждый день пешком до завода, несмотря на обстрелы, бомбежки, под вой воздушной тревоги и свист снарядов, пока однажды не смог подняться со своего ложа в комнате на набережной Обводного канала. Валентина надеялась получить какую-нибудь работу в конструкторском бюро, научившись профессии чертежницы-копировщицы в институте Гипрогор. Странный молодой человек шел следом за ней от самой набережной, и в самой безлюдной части, когда рядом не было прохожих, к ужасу одинокой девушки, оглянулся и вплотную подошел к ней. Назвался студентом университета, тоже ищущим работу на летнее время. Только почему-то он не вошел в отдел кадров, где Валентине не повезло в очередной раз по причине отсутствия постоянной прописки. Эту прописку в родном городе Валентина никак не могла получить, несмотря на документы, подтверждающие, что ее эвакуировали из осажденного Ленинграда. Квартиру заняли другие, незнакомые люди, в домохозяйстве на этом основании отказывались давать нужную бумагу, и девушке приходилось буквально мыкаться по дальним и близким родственникам. Гэмо дождался у проходной и, выслушав девушку, обещал дать ей работу по переписке собственных рукописей. По этому поводу и договорились встретиться. С рукописями ничего не вышло: оказывается, для издательства их надо печатать на машинке. Но встречи продолжались до поздней осени, пока Валентина не решила завербоваться на лесозаготовки в Карелию. И тут Гэмо понял, что может навсегда потерять ее, и предложил девушке выйти за него замуж. За человека, у которого, кроме койки в общежитии и талонов на питание в университетской столовой, ничего не было. Но Валентина дала согласие. Они зарегистрировали брак в загсе на Восьмой линии Васильевского острова. Валентина временно жила в страшно холодной комнатке нового, строящегося здания Института пищевой промышленности на проспекте Сталина. Там и отметили бракосочетание, пригласив Коравье и Гухуге, которые принесли четыре плавленых сырка и чекушку водки.
Прошло два года, и, к удивлению многих, этот странный и скоропалительный брак не только не распался, но даже родился первенец.
— Машину водить — не на собаках ездить! — громко заявил Додин и обратился к сидящему рядом Гухуге. — Ты знаешь, что такое люфт руля?
Но Гухуге был занят прекрасной соседкой, дочерью Додина, десятиклассницей Маргаритой. Польщенная вниманием, девушка млела и позволяла подливать в свой стакан с пивом водку.
— Когда я на своей полуторке ворвался в Прагу, — ударился в военные воспоминания Додин, — девушки кидали мне цветы на капот! Целые букеты!
Гэмо был доволен: веселье понемногу разгоралось, гости пили и ели, Валентина с женой Додина едва успевали вносить кастрюли с вареной картошкой.
Коравье, пивший водку маленькими глотками, рассказывал о своих исторических изысканиях.
— Нам, чукчам, есть чем гордиться! Я выписал в исторической библиотеке подарочный том, изданный к трехсотлетию Дома Романовых. Среди народов, живших под властью царского самодержавия, есть и мы. Но с примечанием: не вполне покоренный народ… Понимаете, всякие там татары, калмыки, башкиры, малороссы и белорусы с грузинами, не говоря уже о коряках, покорились, а мы — нет!
Гэмо об этом не знал, и, честно говоря, сообщение Коравье подняло в душе теплое чувство.
— Вот ты написал стихи для учебника, — продолжал Коравье. — В литературе обычно как бывает: прежде чем попасть в учебник, хрестоматию, книгу для чтения, писатель должен быть признан образцовым, и чаще всего это происходит после его смерти. А ты — и сразу в книгу для чтения! Это о чем-то говорит!
— Или я стану сразу классиком, или уже больше ничего не напишу! — весело ответил Гэмо, чувствуя некоторую неловкость. От этого чувства он так никогда и не избавился, и впоследствии любые разговоры о творчестве всегда для него были мучительны. Он стеснялся их, избегал, а критику в свой адрес читал лишь изредка и не сохранял.
— Нет, я говорю всерьез, — продолжал Коравье. — Стихи стихами, но ты должен писать прозу. Вон Тихон Семушкин написал роман «Алитет уходит в горы» и получил Сталинскую премию… А вдруг тебе тоже повезет? Роман интересный, но чукчи в нем какие-то ненастоящие. Даже отрицательный герой Алитет будто полированный.
Гэмо читал не только роман Тихона Семушкина, но ему удалось раскопать дореволюционные рассказы о чукчах известного русского этнографа-народовольца Тана-Богораза, польского революционера Серошевского, тоже сосланного, как и Богораз, царским правительством на Чукотку.
Но о том, чтобы самому писать… Такая мысль ему приходила в голову, но почему-то пугала…
— А ты настоящий эскимос? — допытывался Додин у Гухуге. — Если настоящий, то почему ешь вареную сардельку, а не сырую?
Гухуге уже сильно набрался и не обращал внимания на Додина. Он пересел от его дочери подальше, полузакрыл глаза и замурлыкал песню.
Гости даже вскрикнули, когда Гухуге вдруг с каким-то диким воплем вскочил на ноги, схватил крышку от алюминиевой кастрюли и, отбивая ритм, затянул песню-танец об охоте на нерпу. У Гэмо екнуло сердце: он знал эту песню-танец, с которой обычно начинались в Уэлене торжества возле Священных Камней. Песня и гром бубнов уходили далеко в море, за тундровые холмы на другом берегу лагуны. И на него нахлынула знакомая тоска по родной земле, по длинной уэленской косе, протянувшейся с востока на запад с россыпью яранг на ней, родной школе, родной яранге, по самому любимому месту на земле, высокому, вознесенному над океаном берегу за маяком, откуда открывался вид на весь земной шар.
Додин со смешанным выражением восхищения и удивления смотрел на песню-танец Гухуге, и даже порой по-собачьи повизгивал, как-то покрикивал, стараясь попасть в тон старой чукотско-эскимосской песне.
Расходились далеко за полночь.
Гухуге и Коравье идти недалеко — они жили в студенческом общежитии во дворе двухэтажного зеленого здания филологического и восточного факультетов университета.
С того вечера прошло более сорока лет. Дом снаружи хорошо сохранился, но в неожиданно тесном дворе не оказалось ни пивной, ни бани, ни отделения милиции. Удивительно, как они тогда помещались в этом небольшом пространстве?
Но в дворовом флигеле, где снимал комнату Гэмо, вроде бы по-прежнему жили люди.
Георгий Незнамов медленно поднялся на второй этаж и нажал кнопку звонка. Дверь открылась неожиданно быстро, и перед ним предстала неопрятная пожилая женщина, спросившая грубым., охрипшим голосом:
— Вам кого?
— Вы здесь давно живете? — спросил Незнамов.
— Всю жизнь… А вы, собственно, кто?
— Дело в том… Понимаете… Я ищу одного знакомого… Можно мне войти?
Женщина подозрительно оглядела Незнамова и не очень уверенно пригласила:
— Ну, входите.
Кухня была та же, а ванная комната, которая в те годы служила просто кладовкой, похоже, теперь использовалась по своему назначению.
Незнамов сел на краешек предложенной табуретки. Открылась дверь ближайшей комнаты, и девичий голосок недовольно спросил:
— Кого это принесло в такую рань?
— Это не к тебе! — резко ответила женщина, пристроилась напротив и закурила. — Я вас слушаю…
— Человек, который здесь жил летом пятьдесят первого года…
— Когда, когда? — переспросила женщина.
— Летом пятьдесят первого, — уточнил Незнамов.
— Больше сорока лет назад! Знаете, сколько народу сменилось с тех пор? Не счесть! Постоянно жила только наша семья, Додины, пока мы не заняли всю квартиру, и то только благодаря отцу, который был ветераном войны.
— Но этого человека вы должны были запомнить. Его звали Юрий Гэмо, и он был студентом северного факультета Ленинградского университета. По происхождению чукча. Он был женат, жену его звали Валентина. У них только что родился сын, Сергей.
— Юрий Гэмо… — задумчиво повторила женщина. — Нет, такого не было здесь. Жили грузины, чеченцы, эстонец, а чукчи не было…
— Может, припомните? — Незнамов умоляюще посмотрел на женщину.
Нет ничего хуже состарившейся красавицы. То, что украшало Маргариту Додину в молодые годы, со временем трансформировалось в какие-то уродливые формы. Когда-то роскошные волосы превратились в пук неопределенного цвета, который трудно было назвать волосачи, все лицо забугрилось, аккуратный носик навис мясистым отростком свекольного цвета над когда-то пухленькими вишневыми губками. Даже глаза выцвели, как чернила на старой рукописи.