Ознакомительная версия.
Еще на Цейлоне я однажды видел, как в дальней части гавани Коломбо кромсают океанский лайнер. Весь день я смотрел, как синий ацетиленовый луч врезается в его борта. Я понимал, что судно, на котором я сейчас плыву, тоже можно разрезать на куски. Наткнувшись на мистера Невила — он ведь раньше как раз демонтировал старые корабли, — я потянул его за рукав и спросил, не грозит ли нам опасность. Он ответил, что «Оронсей» пребывает в добром здравии и в самом расцвете сил. Мол, во время Второй мировой тот служил военным транспортом; на одной трюмной переборке по сей день красовалась огромная бело-розовая роспись: голые женщины верхом на лафетах и танках — творчество какого-то солдатика. Картина никуда не делась, причем оставалась тайной, — офицеры в трюм никогда не спускались.
— Но нам не грозит опасность?
Он усадил меня и на обороте какого-то чертежа, которые всегда таскал с собой, нарисовал греческое боевое судно, трирему.[7]
— Это был величайший из всех морских кораблей. И даже его больше нет. Он сражался с врагами Афин, доставлял туда неведомые плоды и злаки, новые знания, новое зодчество, даже демократию. Без триремы ничего этого не возникло бы. На корабле не было никаких украшений — трирема была прежде всего оружием. Из команды — только гребцы и лучники. И вот ведь от трирем не осталось ни единого фрагмента. Их ищут и по сей день — в отложениях на речных берегах, но пока безуспешно. Триремы строили из бука и крепкого вяза, киль вытесывали из дуба, а обшивку выгибали из свежей сосны и сшивали пеньковыми веревками. Ни крупицы металла. Такой корабль можно было сжечь на берегу, а будучи потоплен, он просто разлагался. Наше судно надежнее.
Не знаю почему, но рассказ мистера Невила о военном корабле древности меня успокоил. Я теперь воображал, что плыву не на расфуфыренном «Оронсее», а на чем-то более надежном, более выносливом. Я был гребцом или лучником на триреме. Мы входили в Аравийское, а потом в Средиземное море, и мистер Невил был нашим капитаном.
В ту ночь я внезапно проснулся с ощущением, что мы проходим мимо островов, что они совсем рядом, во тьме. Изменился плеск воды о борта, появилось эхо, будто волны разбивались о землю. Я включил желтый ночник в изголовье и посмотрел на карту мира, которую срисовал с какой-то книги. Я забыл сделать на карте подписи. Знал лишь одно: из Коломбо мы взяли курс на северо-запад.
В предрассветный час, когда мы вставали и отправлялисъ бродить по казавшемуся необитаемым судну, из темных бездонных салонов пахло вчерашним табачным дымом; мы с Рамадином и Кассием мгновенно заполняли безмолвную библиотеку грохотом перекатывающихся тележек. Но вот в одно прекрасное утро мы вдруг увидели девчонку на роликах, которая носилась кругами по дощатой верхней палубе. Как выяснилось, она вставала еще раньше, чем мы. Полностью игнорируя наше присутствие, она разгонялась все быстрее, все размашистее перенося вес тела с ноги на ногу. На одном повороте, не рассчитав прыжок через провода, она врезалась в ограждение, поднялась, глянула на мазок крови на колене и помчалась дальше, косясь иногда на наручные часы. Оказалось, она австралийка, и это нас совершенно заворожило. Наши родственницы так себя не вели, и мы вообще никогда не видели такого упорства. Потом мы приметили ее в бассейне — она плыла, стремительно рассекая воду. Мы бы не удивились, если бы она вдруг прыгнула за борт и минут двадцать продержалась вровень с «Оронсеем».
В итоге мы стали вставать еще раньше, чтобы посмотреть, как она делает свои пятьдесят-шестьдесят кругов. Закончив, она снимала ролики и заходила — выдохшаяся, потная, полностью одетая — под палубный душ. Стояла там среди струй и брызг, перекидывая волосы то туда, то сюда, будто какая-то зверюшка в одежде. То была красота совершенно незнакомого толка. Когда австралийка покидала палубу, мы шли за ней по следам, которые высыхали прямо на глазах под нарождающимся солнцем.
Это надо же додуматься дать ребенку имя Кассий, говорю я себе теперь. У многих ли родителей хватило бы духу наречь так своего первенца? Впрочем, Шри-Ланка всегда славилась сочетаниями античных имен и сингалезских фамилий — нельзя сказать, что Соломонов и Сенек здесь так уж много, но они попадаются. Нашего семейного педиатра звали Сократ Гуневардена. Римские источники, конечно, подпортили Кассию репутацию,[8] и все равно это нежное, пришепетывающее имя, хотя мой тогдашний знакомый, юный Кассий, был скорее иконоборцем. Как и я, он когда-то учился в колледже Святого Фомы. Был меня на год старше, при этом не столько олицетворял собой авторитет, сколько выказывал к таковому полное презрение. Не припомню, чтобы он пытался подмазаться к сильным мира сего. Он и вас втягивал в орбиту своего восприятия, и вы начинали смотреть на пирамиду корабельной власти его глазами. К примеру, ему страшно нравилось быть самым затрапезным пассажиром за «кошкиным столом».
Если Кассий заводил речь о колледже Святого Фомы в Маунт-Лавинии, говорил он с энергией повстанца, вспоминающего годы сопротивления. Он учился на класс старше — соответственно, нас разделяли многие миры, но для школьников помладше он был настоящим кумиром, поскольку его очень редко ловили на месте преступления. А если ловили, по лицу его не пробегало ни тени смущения или стыда. Особо он прославился после того, как на несколько часов запер «бамбукового» Барнабуса, старшего воспитателя пансиона, в туалете для младшеклассников: так он выражал протест против грязнющих уборных в школе. (Приходилось садиться на корточки над зловонной дырой, а потом мыть руки, поливая себе из ржавой банки из-под фруктового сиропа. Выведенную на ней надпись: «Из сильного вышло сладкое»[9] — я запомнил навсегда.) Кассий дождался, когда в шесть утра Барнабус вошел в ученический туалет на первом этаже, где имел привычку засиживаться надолго, прижал дверь металлическим прутом, а потом залепил засов быстросохнущим цементом. Мы слышали, как наш воспитатель всем телом налегает на дверь. Потом он начал выкликать имена — начав с учеников, к которым имел доверие; мы один за другим вызывались помочь, после чего убегали на школьную площадку, где прежде всего орошали траву за кустами, а потом шли поплавать или прилежно отправлялись на самоподготовку, начинавшуюся в семь утра, — собственно, отец Барнабус сам учредил ее в начале семестра. Цемент одному из рабочих пришлось сбивать крикетной битой, но это произошло уже во второй половине дня. Мы-то надеялись, что к этому времени наш воспитатель сгорит синим пламенем или лишится рассудка, а с ним и речи. Увы, месть не заставила себя долго ждать. Кассия высекли и исключили на неделю — после чего он стал уж совершеннейшим героем всех младшеклассников, в особенности после пламенной речи директора, который две минуты кряду клял его на утренней службе, будто Кассий был одним из падших ангелов. Разумеется, ничему этот эпизод не научил — никого. Много лет спустя, когда один из выпускников пожертвовал школе денег на строительство нового крикетного павильона, мой друг Сенека заметил: «Лучше бы соорудили тут пристойные сортиры».
Как и мне, Кассию для зачисления в английскую школу пришлось сдать в Святом Фоме какой-то сюрреалистический экзамен, который принимал сам директор. Нужно было ответить на несколько арифметических вопросов, причем во всех фигурировали фунты и шиллинги, притом что мы были знакомы только с рупиями и центами. Были также вопросы на общую эрудицию: сколько человек входит в состав оксфордской гребной команды и кто живет в доме под названием «Дав-Коттедж». Кроме того, нас попросили назвать имена трех членов палаты лордов. Кроме нас с Кассием, в гостиной у директора в тот субботний день никого не было, и Кассий подсказал мне неверный ответ на вопрос: «Как называется собака женского пола?» Он шепнул: «Кошка», я так и написал. Собственно, тогда он впервые в жизни со мной заговорил, да и то сказал неправду. До того я знал только о его подвигах. Все мы, младшеклассники, знали, что в колледже Святого Фомы он признан «неисправимым». Представляю, как кривились учителя, узнав, что он будет представлять их школу за границей.
В Кассие постоянно проявлялась смесь упрямства и доброты. О родителях своих он никогда не упоминал, а если уж приходилось — обязательно подчеркивал, что он не такой, как они. Собственно, во время путешествия мы мало интересовались прошлым друг друга. Рамадин время от времени упоминал разные советы, которые родители давали ему относительно здоровья. Что касается меня, друзья знали лишь, что в первом классе у меня едет «тетушка». Предложение молчать о семейных делах исходило от Кассия. Ему, похоже, нравилось изображать самостоятельность. В таком свете он и видел жизнь нашей компании на борту. Рассказы Рамадина о доме он терпел только потому, что знал о физической слабости друга. Кассий был мягко демократичен. В принципе, он был только против власти Цезаря.
Ознакомительная версия.