— Ты совершенно прав, Фелисьен.
— Нам приятно, тебе полезно.
— Какие добрые вести принес ты нам, Фелисьен?
— Не знаю, добрая ли это весть для наших прихожан. Но вам никогда не догадаться, кого я видел. Задрожите от ужаса. Как я. А ведь я не из пугливых.
— Ну, Фелисьен, скажи уже.
— Не тяни.
— Говори прямо.
— Старшего сына Катрайссе.
— Врешь.
— Правда?
— Прямо у них дома. Альма и Дольф притворились, что ничего не случилось, но я сам видел в щелочку. Наш Жоржик тоже, шерсть на нем встала дыбом, хвост торчком.
— Так и у меня торчком, едва Мариетта разденется.
— А жандармам об этом известно?
Музыкальный автомат смолк, нахальные, шумные юнцы покинули «Глухарь» и, выйдя на улицу, столпились вокруг «Кавасаки».
Напряженная тишина внутри. Только звенят стаканы, которые споласкивает Жерар.
— Скажу честно, я должен был кому-то рассказать об этом.
— Ты совершенно прав, Фелисьен.
(Здесь мы вплотную подходим к тому, что случилось в нашей деревне из-за мерзавца Рене Катрайссе, но каковы истинные масштабы бедствия, никто пока не знает. И завсегдатаи «Глухаря» — тоже. Вот почему они смятенно молчат, перебирая в уме недавний пожар в Клубе скаутов, ночное ограбление аптеки Гуминне и жуткое повреждение бюста Модеста Танге — ему отбили нос и уши.)
— Вот я и думаю, — продолжает Фелисьен, — не надо ли сообщить в жандармерию? Но знаете, как это бывает: где, да почему, да как, и не заметишь, как перевалит на хрен заполдень, а скотина еще не кормлена.
Ему пятьдесят два, а выглядит на все семьдесят. Во рту всего шесть зубов.
Величественный Жюль Пирон (который был начальником Фелисьена, когда тот работал судебным исполнителем) небрежно замечает:
— Фелисьен, дружок, заботу о скотине ты мог бы поручить слугам.
— Слугам? — смущенно бормочет Фелисьен. — А из каких денег им…
— Если б ты раз в жизни включил мозги, то продал бы все, что у тебя есть, деньги положил в Банк Рузеларе и переселился на Итальянскую Ривьеру, чтобы задницу тебе грело южное солнышко…
— Я-а-а?
— Ты. Получал бы ренту от ренты со своего наследства и жил как принц на итальянской вилле, с пятеркой слуг, включая первоклассного повара.
— С моей-то язвой?
— Сидишь себе в кресле у бассейна, ни хера не делаешь, а у твоих ног — восемнадцатилетняя красотка-итальянка, занятая только тобой, каждые два дня новая…
— Каждые два дня? Но, Жюль, в моем-то возрасте…
— И каждый день шампанское, — добавляет Жерар.
— С моей-то печенью! — Фелисьен глядит на свои колени, раздвигает их и сплевывает на выложенный красной плиткой пол.
— Восемнадцатилетние девчонки ограбят меня и сбегут. И останусь я один, без копейки денег на берегу Средиземного моря. Этого ты желаешь мне к Новому году, Жюль? Сердечно признателен.
Снаружи стояла, сбившись в кучку, его семья. Женщины поглядывали в сторону «Глухаря», за стенами которого скрылся тот, чьи богатства они должны унаследовать.
— Кстати о скотине, — сказал Фелисьен, — Жоржу, нашему песику, что-то неможется. Он отказывается от еды. Я отдал ему остатки жареной картошки, так он ее даже не понюхал. Он побледнел, если можно так сказать о собаке. Кашляет и весь дрожит. Мухи садятся к нему на нос, и он чихает.
Юлия Ромбойтс, которая иногда поет с группой «Караколли» из Южной Фландрии, валяется на постели, облаченная в пеньюар. Ей двадцать два, девственница, натуральная блондинка, весит сорок восемь килограмм.
Она поднимает ногу, вытягивает ее и любуется светящейся шелковистой кожей. Впрочем, Юлии хотелось бы иметь ноги потоньше, ее идеал — Твигги. Она задумчиво проводит руками по бедрам. Сестра Юлии, Алиса, кричит из ванной, чтобы она поторапливалась. Чего лезет не в свое дело? У Юлии еще минут двадцать, как минимум, до начала работы в салоне «Жанин», а дамы, верно, уже ждут.
Юлии нравится салон, чудесные запахи, щебет дам, внимание и забота, которыми они с Жанин окружают клиенток, восторги дам по поводу ее внешности.
— Ах, Юлия, я отдала бы любые деньги, чтобы моя талия стала такой, как у тебя!
— Природа несправедлива. Почему у тебя такие длинные, красивые ресницы?
— А волосы! Густые, холеные, блестящие. Вот бы мне такие! Мои-то выпадают прядями с тех пор, как родился Леон, наш малыш.
Сперва Юлия подозрительно относилась к этому водопаду комплиментов. Теперь привыкла. Она поглядела в зеркало платяного шкафа и улыбнулась так, чтобы видны были все зубы, как у недостижимо прекрасных моделей с обложки Marie Claire. В другое время в другой стране, имея других родителей, она вполне могла бы составить им конкуренцию.
Юлия снова проводит руками по внутренней стороне бедер, уже не так безразлично. Медленно соскальзывает с постели, пеньюар задирается к шее. Как будто кто-то, лежа на полу, тянул ее на себя до тех пор, пока она не отразилась в зеркале, вся целиком. Она раздвигает ноги, подняв колени. Ей кажется, даже теперь ее кто-то видит. Она улыбается ему, безликому. Потом закрывает глаза, и соглядатай исчезает под кроватью. Она теребит пальцами соски, переворачивается, встает на четвереньки и высоко-высоко поднимает ногу. Снова ложится на спину, на ощупь вытаскивает поясок пеньюара, засовывает его между ног и тянет, приподнимая вверх, намокшая лента входит все глубже. Снова тянет ленту вперед, потом назад и повторяет, повторяет, пока ей не становится больно.
— Юлия, — окликает ее Алиса; она стоит в дверях, прислонившись к косяку.
— Ну что еще? — Юлия роняет поясок, но остается лежать, раскинув ноги, продолжая изучать себя в зеркале.
— Поторопилась бы, — замечает Алиса, бесстыдно разглядывая обнаженную сестру.
— Встаю, — зевнув, отзывается Юлия, пальцы ее соскальзывают к лобку и ныряют во влажную глубину.
— Ты уже дважды опаздывала в Салон, — предупреждает Алиса и опускается на колени. Убирает руку Юлии. И принимается лизать ее, перемещаясь от бедра к плоскому животу, потом, сдвигаясь все ниже, все ближе к лобку, разводя кудряшки и складочки указательными пальцами, вводя язык все глубже, глубже, глубже. И вдруг резко отодвигается. — Вставай, лентяйка.
— Ты надела мои чулки, — говорит Юлия. Чулки с белой оторочкой, купленные в Лондоне вместе с плащиком в розовый цветочек.
— Но ты-то носишь мои золотистые башмачки, — ворчит Алиса.
Пока Юлия причесывается и опрыскивает волосы лаком, сестра рассказывает ей, что кто-то видел в деревне Рене Катрайссе.
Юлия сердится. Ноэль ничего ей не сказал!
Выйдя из дому и оседлав мопед «Солекс», она немного успокоилась. Разве мог Ноэль предать собственного брата? Круговая порука семьи. Ей вдруг страшно захотелось увидеть Рене, человека высшей пробы, несшего «бремя белых» в джунглях, где среди лиан водятся змеи, а теперь вернувшегося в их отсталую деревню. Как поведет себя этот воин в постели — будет смеяться, стонать, таять от нежности?
А вдруг бесстрашный солдат, о котором столько болтают, окажется «иным», вдруг он и в Конго отправился из-за своего сердечного дружка, чтобы не расставаться с ним? Может, потому-то он и не обращал на меня внимания? Или ему хватало своих проблем, самого себя, заклейменного?
Кстати, ей давно уже пора снова влюбиться. До сих пор она была лишь дважды влюблена безумно и разочек не так чтоб сильно. Джон де Холландер стоял в списке Номером Первым. Пока оставался в Бельгии. Стоило ему вернуться в Амстердам к своим provo[21] как чувства ее угасли.
С глаз долой, из сердца вон. Жаль. За ним последовал Эдгар: чувственный рот, пышная шевелюра, пестрые майки и детсадовские ссоры. Но и он уехал. Против моей воли, с этим трудно смириться.
Ему все позволялось. Ему, и Бернарду, и Эдди, и Яну, и одному из близнецов нотариуса, и мудаковатому сынку бургомистра, все — кроме самого главного. Ведь я — девушка романтическая. Клиентки салона «Жанин» часто мне говорят: «О, Юлия, ты такая романтическая!» — «Слушай, Юлия, все думают, что ты ждешь какого-нибудь Ромео». — «Не стоит ждать слишком долго, девочка, время роз и вишен мигом пролетит». — «И зачем тебе Ромео, если с ним придется сесть на хлеб и воду?»
Больше всего позволено Ноэлю. То есть, чаще, чем другим. Когда ему захочется. Мы с Ноэлем — как королевские дети. Нам нельзя соединиться.
Ноэль — немножко ханжа. Когда я наконец-то завела розовое, немного кукольное мини-платьишко, он сказал:
— Оно слишком короткое.
— В Англии все так носят.
— Парни не носят.
— Девушки, дурачок.
— Ты сказала: все.
Раньше мы чаще виделись. Мягкие краски прошлого, зажженные свечи, и мы, глупые дети, он целует мои груди, тогда они были вдвое меньше, чем сейчас. А потом он разбился прежде, чем успел стать мужчиной.