Так вот, он сидел у прохода, и я вдруг почувствовала острое желание зайти туда вместе с ним. Протиснуться в эту щель. Я была почти убеждена, что впервые за одиннадцать лет ощутила трение — стоя между Фар Лапом и стеной. Возможно, я даже начала туда протискиваться, потому что он сказал:
— Черт возьми! Лили-детка, не сюда, так не годится, нельзя туда идти.
— Куда? В «Олбани»?
— Нет, в эту чертову расщелину, детка! — Он сделал вид, что хочет потянуть меня за руку, и я последовала за ним. Мы шли бок о бок сквозь летнюю толпу; пешеходам, как крысам, передалось настроение тех, кто присутствовал при взрыве в пяти кварталах отсюда. Они сделались такими уродливыми, какими они порой бывают. — Ты почувствовала это, да? — спросил он.
— Что это?
— Исчезла бесцветная тупость равнодушия, йе-хей?
— Нет, мне правда захотелось зайти в этот проход…
— Со мной — ювай! — и ты думала о сексе, йе-хей?
— Да-а…
— Ты слишком долго была мертвой, детка, слишком долго. Эти мертвецы на Олд-Комптон-стрит, они пролетали прямо сквозь тебя, а ты ни разу не сбилась с шага. Я видел.
— Значит, ты думаешь… Ты думаешь, новое рождение было бы удачной идеей… в моем случае?
Он снова остановился, на этот раз совсем рядом с женщиной, которая, глядя в небо, подняла руку, словно собиралась остановить такси, которое Зевс гнал по огненно-красному вечернему небу. Фар Лап подошел к ней так близко, что ему пришлось немного пригнуться, его примеру последовала и я. Мы сводим наше присутствие на нет. Именно так мы, покойники, и поступаем. Стираем себя с искусно раскрашенных лиц живых. Подошел Грубиян и сел возле нас на край тротуара. Неожиданно Лити прислонился к его колену.
— Похоже, тебе не терпится избавиться от этих парнишек, йе-хей?
— Нет! То есть, быть может, да. Не знаю. Но если мне удастся родиться снова, то у меня будут живые дети, с которыми я смогу поговорить — даже если оставлю здесь этих двоих.
— Йе-хей! Тебе не хочется быть одной, Лили?
— А тебе?
— Я никогда не бываю один. Только прошу тебя, не откалывай никаких штучек, сейчас не время. Попридержи свои желания. Если сорвешься, тебе крышка, поняла? Это вернется к тебе, как бумеранг. Поняла? — В подтверждение своих слов он помахал в воздухе большим черным бумерангом. — А теперь вперед. Тебя ждет мистер Кантер.
Он поднял руку перед не видящими нас глазами живой женщины и остановил такси. Вот как закончилось мое пребывание здесь. Я стояла в приемной и ждала последней встречи с одним из смертократов — пока ждала.
Рождество 2001
Да, но это еще не все. Возвращаясь мыслями назад, я вижу себя по-новому, мои образы множатся, словно в кабинке ресторана с зеркалами на каждой стороне. Когда мы садились в такси, я вспомнила: мы мчались по Уэст — Энду, не обращая внимания на взрыв на Олд-Комптон — стрит, подгоняя Грубияна. Мы были в спешке, я торопилась. Так вот, когда ты мертв, ты никогда никуда не спешишь. Ты можешь взобраться по темной лестнице, чтобы увидеть это своими глазами, ощутить затхлый запах ковра, предчувствуя чужой ужас на каждой из пятнадцати ступенек, на каждом дюйме лестничной площадки. Но, увидев его, ее и младенца, ты больше не спешишь. Раз ты уже здесь, спешить некуда. Только бесцельно бродить. Бесцельно бродить в вечности.
«Уже совсем утро».
Последние слова отца Сэмюэла Беккета
Апрель 1988
Говорят, ты — это то, что ты ешь, и вот теперь, на смертном одре, я поняла: это чистая правда. По сути дела, правда эта не только чистая, но и леденящая душу. А еще водянистая, клеклая и стылая. Раскисшее розовое бланманже очевидности и клейкая размазня доказательств. Хрящеватое подтверждение фактов, застрявшее в мозгу, словно мясо в зубах. Вам, разумеется, ясно, что у меня давно уже нет собственных зубов — просто на днях они мне приснились, я ощутила, каково их иметь. Мне пригрезилось, что у меня во рту настоящие зубы. Так вот, ты — это то, что ты ешь. В моем случае это больничное пойло, состряпанное — сомневаюсь, варят ли его вообще, — с одной явной целью: чтобы оно как можно быстрее проскользнуло через нас — живые трупы.
«Хватит с них и пойла, — слышится мне напористый голос диетолога (забавно, что эта профессия привлекает множество людей с патологическим отсутствием аппетита), выступающего на очередной конференции или совещании, — они и так проедают половину бюджета национального здравоохранения. Разве это справедливо?» Возможно, и несправедливо, но я не зря платила свои сраные налоги, которые, надеюсь, сейчас платит этот смешной человечек — Вейнтроб.
Наша легкая пища хороша еще и тем, что от нее, как известно, не мутит. Вернее, ни запах ее, ни вкус ни в коей мере не отвлекают от работы наших бедных измотанных медсестер. Это правильно. Нам редко предлагают сыр и никогда — копченую рыбу. Яйца крутые до безобразия. Крутые овалы засохшего говна. Ни маринадов. Ни жирных соусов. Ни лука, а уж тем более чеснока. Не то чтобы мне очень нравилась такая пища раньше, когда я была здорова, однако теперь, умирая, я поняла: способность ощутить вкус некоторых продуктов через несколько часов после того, как вы их съели, — признак жизни. Жизнь полна повторов. Жизнь продолжается. Теперь, точно зная, что умираю, я могла бы убить за кусочек сала. Когда в середине шестидесятых — в шестьдесят третьем или шестьдесят четвертом, странно, что не помню, — мне удалили зубы, я вообразила, что стала бессмертной. Мне всегда казалось, что я отправлюсь на тот свет со своими собственными зубами, потому что они зверски болели. Если меня не прикончит эта боль — ошибочно полагала я тогда, — то я наверняка отдам концы, когда она исчезнет. Умру от счастья. И вот теперь, с зубами или без, я умираю.
На этот счет у меня нет никаких сомнений, ибо полтора часа назад милейший мистер Кан, наш клинический психолог, зашел ко мне в палату сообщить, что скоро я умру. Один умник как-то заметил: чудо жизни заключается в том, что мы живем так, словно бессмертны, хотя и можем умереть в любой момент. Так бы и схватила этого идиота за жилистую глотку и придушила на месте. Он представлял себе, каково это — знать час своей смерти? Особенно когда тебе объявляют этот час таким манером:
— Гм… миссис Блум… насколько я понимаю, доктор Стил беседовал с вами утром?
— Да, беседовал.
Я откладываю в сторону дурацкий женский журнал и демонстрирую нервному мистеру Кану вставные зубы. Я благонравная старушка, отягченная раком. Без ног легко быть благонравной. Ноги, даже у старух, наводят мужчин на мысль о том, что между ними. В постели же ни у кого нет ног — если, разумеется, ты в ней не с мужчиной.
— Он упоминал о паллиативных средствах?
— О паллиативных средствах? Да, упоминал. Спасибо. — Я все еще во все глаза гляжу на мистера Кана, но взгляд мой начинает затуманиваться, потому что — посмотрим на веши трезво, правильно это или нет, — понять, куда клонит напыщенный мистер Кан, очень сложно. Он действует похитрее Урии Хипа и потому представляется окружающим таким застенчивым, но зубы у меня не просто острые — они вечные, черт подери! Под маской скромника скрывается типичный маменькин сынок, хнычущий бандит, который помыкает женщинами, придя домой после тяжких трудов в больнице, где он вешал лапшу на уши умирающим.
— Мне очень жаль, но больше мы ничего для вас не можем сделать… Я не могу сделать… Вы верите в Бога, миссис Блум?
— К сожалению, нет.
— К сожалению?
Он толстяк, наш мистер Кан, у него нет прожорливого рака, пожирающего его грудь, которая отвратительно колышется под полупрозрачной синтетической рубашкой. Почему они всегда носят прозрачные вещи, эти люди, которым есть что скрывать?
— К сожалению, вы жестоко заблуждаетесь насчет того, что хоть чем-то смогли мне помочь. Хоть что-то для меня сделали.
Я беру свой отвергнутый «Вуманз релм» и возвращаюсь к чтению кулинарных рецептов, которыми никогда не воспользуюсь, теперь уже наверняка. Выбираю образцы вязки.
Прочтя еще один рецепт банановых оладий — кажется, двухсотый за жизнь, — я поднимаю глаза и снова вижу мистера Кана. Не преуспев в том, что он считал сочувственным подходом, мистер Кан не теряется и применяет более научный подход:
— Тогда, быть может, вы согласитесь оказать помощь нам?
— Вам? Каким образом? — Я не верю своим ушам.
— Мы проводим исследование… изучаем отношение… безнадежных пациентов… — наконец-то он выдавил из себя это безнадежное «безнадежных», затолкал беседе в глотку, словно капсулу с цианистым калием.
— Отношение к чему?
За окном, на Графтон-уэй гремят и ревут машины. Когда я ложилась в больницу на операцию, для меня было огромным облегчением покинуть город, найти себе убежище — теперь-то я понимаю, что никакое здесь не убежище. В больнице должно быть место, где пациенты могут спрятаться от Кана и ему подобных.