— Какой радиатор? И потом, где я, по-твоему, сейчас воды найду, — отвечает он. — Посмотри на дома — окна везде темные, все в отпусках или отправились в город на концерт Стана Геца.[16] До моего дома двести метров, дотянем, ничего не случится…
Через десять секунд все взрывается грязным облаком маслянистого пара.
Мы оставляем «мазерати» грустно стоять на обочине, сами берем машину Виктора, его старшего сына, который, наверное, ужинает где-то в городе, а может, тоже отправился слушать Стана. Что касается нас, мы туда не собираемся, мы любим музыку этого саксофониста, но после фестиваля Антибы — Жуан-ле-Пен определенно сделались снобами: любим, когда играют только для нас одних. Я приехал на Лазурный берег с Тутсом Тилеманом,[17] моим брюссельским приятелем, который оказал мне честь появиться на диске, а Чарли, со своей стороны, прибыл туда повидать Геца. Поскольку оба они стояли в афише вместе с Эль Жарро,[18] мы, в ожидании их очереди, пропустили по стаканчику в холле отеля. Там было полно народу, конечно, в основном музыканты, но еще много очень хорошеньких женщин. Первые приставали ко вторым, которые, собственно, за этим сюда и явились. Через какое-то время у них руки зачесались что-то сыграть. Тогда Стан достал свой саксофон-тенор, Тутс — гармонику. Контрабасист, скучавший в углу, только этого и ждал. Чарли сел на место ударника «домашнего» оркестра, и, должен сказать, с делом он справился совсем неплохо. У него дома, в подвале, имеется материал, достойный Бэби Додса.[19] Так мы провели ночь, играя «жас», а когда Стан отправился заниматься тем, что он называл своей «рутиной», кто-то его тут же заменил, потом уступив ему место обратно по первому же требованию. Тутс сыграл «Blusette», Гец — «Desafinado». У всех музыкантов, у всех групп и певцов-солистов имеется свой крест, который им положено нести. Для приятеля Чарли Вуда это «Lindberg».
Мы направляемся в сторону чайнатауна. Я даю обещание держаться хорошо, вести себя как истинный джентльмен, выпить не больше одного графинчика саке и послушно вернуться к себе в отель, не сделав попытки удариться во все тяжкие. Въезд в этот город в городе весьма впечатляет. Огромные ворота, покрытые блестящей киноварью, высеченные наверняка из искусственного мрамора, а затем отлитые в цементе, потому что здесь зимой часто стоят трескучие морозы. Массивные стойки расписаны золотыми драконами, символами императорского Китая. Под крышей в форме пагоды доброжелательно улыбаются многоцветные будды, повсюду разбросаны какие-то несуразные фигурки, цветки лотоса, смеющиеся маски. Все это грандиозно и слишком вычурно, по правде сказать, нелепо и одновременно как-то тревожно. Как только вы пересекаете этот свод, вы покидаете Запад. Вас словно резко выбрасывает в другой мир. Если в Париже или Лондоне по мере приближения к китайскому кварталу неоновые вывески меняются постепенно, довольно долго идеограммы еще перемешаны с латинскими буквами, как будто для того, чтобы посетитель исподволь привыкал к другому освещению, к другим краскам и запахам, то в Монреале, напротив, погружение происходит резко и внезапно. В одно мгновение вместо американской улицы с ее магазинами и прохожими в шортах вы оказываетесь в китайском квартале, где, кажется, даже голуби что-то замышляют среди всеобщей суматохи и смятения, мы ищем Фу Ман Чу, это весьма забавно для того, кто очутился здесь впервые.
Наконец мы находим заведение, в котором почти все столики заняты азиатами. Это скорее хороший признак: другие рестораны стоят полупустые, а по всей улице прохожих подстерегают поставленные возле дверей зазывалы. Таких ловушек следует остерегаться. Входим. Нельзя сказать, чтобы нас встретили приветливо. Официанту в национальном костюме, который поначалу кривит губы, мы заказываем сперва «tsin Тао», чтобы утолить жажду, — есть ли у них пиво «Бланш», мы не осмелились спросить. А потом всего понемногу: креветки в остром соусе и китайскую лапшу, dim sum, разумеется, с клейким рисом, а еще графинчик саке. Чарли интересуется, нет ли у них случайно crapet-soleil, той самой колючей рыбки, которая ловится у него в озере. Официант высокомерно извиняется, дескать, это типично китайский ресторан, вьетнамской кухни здесь не держат. Он удаляется, нахмурившись пуще прежнего, должно быть, учился в Париже. Мы приступаем к ужину, болтаем о чем угодно, только не о моем предстоящем лечении. Я очень благодарен Чарли за его тактичность: нет ничего хуже, чем разговаривать о лечении, а потом, стараясь остаться трезвым, то и дело повторять, что надо «держать удар». Тогда возникает непреодолимое желание наполнить бассейн до краев красным вином и нырнуть туда, раскинув руки.
Все блюда просто великолепны, саке тоже, мой друг каждый глоток сопровождает многозначительным «гм!», выдающим в нем знатока. Мы обсуждаем кушанья, отмечая изысканный вкус имбиря в одном, кориандра в другом. Брюзгливый официант старается держаться поближе к нам и невозмутимо слушает наши комментарии. Он возвращается на кухню и вскоре выносит оттуда небольшую тарелку жареных почек, каковую с восхищенным видом ставит перед нами. Поскольку этот жест исходит от типа, который до сих пор даже не пытался скрыть свою неприязнь, я делаю вывод, что, очевидно, он принимает нас за редакторов какой-нибудь местной газетки, благодарю его полупольщенно, полускептически, но у своего приятеля встревоженно замечаю едва заметную складочку над носом, что означает живейшую досаду. Вокруг внезапно воцаряется тишина, даже на кухне перестают греметь посудой и приборами. Я совершенно не понимаю, почему в зале вдруг установилась такая тягостная атмосфера. Потом резким движением палочек мой друг подхватывает кусок из тарелки, проглатывает его, оставаясь при этом невозмутимым — для него это вопрос чести. Все начинают аплодировать. Чарли встает и раскланивается — сработал профессиональный рефлекс, о котором он сразу же пожалел. Как только посетители вновь начинают нормально разговаривать, он объясняет мне, что в Квебеке не едят никаких субпродуктов и эти люди в каком-то смысле бросили нам вызов, после чего поднимается с места и какое-то время отсутствует. Я быстренько решаю воспользоваться моментом и заказываю еще одну бутылочку саке. Он возвращается, выпивает свой стакан, история с почками изрядно его повеселила. Он наливает себе новую порцию — наживка проглочена, уже по его предложению мы заказываем еще. После четырех графинов он созрел, я в этом нисколько не сомневаюсь, для того, чтобы прошвырнуться по улочкам, достойным Шанхая, я их не знаю, но читал «Тин-тин и голубой лотос». Не слишком красиво с моей стороны было так напоить его, тем более что завтра ему выступать, а на сцене он себя не щадит; но при мысли, что мне-то самому придется провести пять недель в обществе белых халатов, я нахожу себе тысячу извинений, и потом, Чарли сегодня вечером явно намерен развлекаться, главное, чтобы нас не застукали папарацци. Вообще-то в Квебеке не очень много охотников за скандальными снимками, а те немногочисленные особи, что все-таки трудятся на этом поприще, торчат на приставных лесенках перед домом Селин Дион, подстерегая момент, когда ее можно будет запечатлеть голой в ванной. Похоже, кое-кому из них это даже удалось, только вот никто не захотел покупать эти фотографии. Чарли обеспокоенно говорит мне, что если его щелкнут в китайском квартале в каком-нибудь подозрительном казино или подпольном притоне, то считай, что он влип по-крупному. На ходу он пессимистично рисует мне последствия: одна вспышка — и он на первой странице какого-нибудь английского таблоида, весь перемазанный румянами и губной помадой, с налитыми кровью глазами — последствия злоупотребления рисовой водкой, — томно развалившийся на пуфике рядом с очаровательной китаянкой в юбочке с разрезом по неприличное место и с немыслимым декольте на бюсте невероятного размера, хотя вроде бы настоящем. Журнальчик выходит огромным тиражом, большим, чем когда освещал визит принца Чарльза. Разражается такой скандал, что Лола его бросает. Ее поддерживают две трети населения, которые больше не покупают его дисков и даже выбрасывают старые. Публика его бойкотирует. У него меньше выходов, чем у Элвиса Дюбулона, когда он еще крутился в домах молодежи и лиги адвентистов седьмого-с-половиной дня. Грузовикам, которые развозят его светлое пиво, прокалывают шины. На площади Конституции разбивают тысячи бутылок — первое антиалкогольное аутодафе после мрачной эпохи сухого закона. Никто не хочет чинить его «мазерати», который так и остается гнить там, на авеню Трафальгар. Отовсюду — из Галифакса, из Гаспре, из самого Ньюфаундленда — стекаются люди, чтобы плюнуть в него или бросить камень. Окна и двери его городского дома заделывают кирпичами, песчаником, цементными блоками. Два его сына, Виктор и Жером, вынуждены каждый взять себе псевдоним: Жером решает отныне именоваться Виктором, а Виктор выбирает имя Жером. Несчастным мальчикам приходится ночевать вне дома, то есть они вынуждены отправляться к девицам. Потом какая-то вьетнамская секта, символом которой является маленькая колючая рыбка, обосновывается в красивом доме в Морин-Хейт, покинутом Лолой, которая уехала жить, неблагодарная, куда-то в Амальфи[20] с Гаспардо Луисом де Рубирозой, двоюродным братом лыжника. Чарли вынужден бежать, отправиться в Калифорнию к Полнареву, известному скандальному фоторепортеру. Он продает свои негативы в один шаловливый журнальчик, устраивающий опрос среди читателей на тему: «Который из двух более кучерявый». Полнарев побеждает, что для Чарли означает безработицу и полный крах, протянутый бумажный стаканчик «люди-добрые-помогите-чем-можете» и сбор пустых бутылок в мусорных бачках по ночам. Жизнь он кончает в полном одиночестве, в сквере Вижер — это местная Калькутта. Он спит, завернувшись в куски брезента, дерется с другими бомжами за корку хлеба, пока однажды какая-то собачонка, бегущая на поводке перед хозяином, не писает на его ногу, торчащую из картонной коробки. Это привлекает внимание владельца пса. Чарли уже не двигается, он уже твердый и холодный. Таков конец легенды. И все это из-за какого-то часа, проведенного в сомнительном притоне китайского квартала, куда его насильно затащил один приятель, запойный пьяница.