– Мне надо, чтобы она любила меня по-моему.
– Ты должен научиться…
– Хватит с меня уроков, сегодня я учиться не настроен. Это моя постель и моя жена, здесь у меня есть какие-то права.
– Тогда ее попроси.
– Что значит «ее попроси»?
– Эдит, дай мне, пожалуйста, тебе в рот кончить.
– Ф., ты просто отвратителен. Как ты можешь такими словами об Эдит говорить? Я тебе не для того об этом рассказал, чтобы ты наши отношения марал грязью.
– Ну, извини.
– Конечно, я могу ее попросить, это и так ясно. Но тогда я ее вроде как принуждать стану, или, еще хуже, если она это поймет как свою обязанность. Я не собираюсь ни в чем на нее давить.
– Здесь ты не прав.
– Еще раз тебе говорю, Ф., хватит с меня трусливого дерьма твоей мудрости.
– Она тебя любит, хочет, чтобы у вас была большая любовь, и я тебе завидую.
– Держись подальше от Эдит. Мне не нравится, как она между нами в кино сидит. С нашей стороны это просто элементарная вежливость.
– Я вам очень за это признателен. Уверяю тебя, она никого другого как тебя полюбить не сумеет.
– Думаешь, это правда?
– Уверен в этом. Большая любовь не партнерство, потому что партнерские отношения можно прервать по закону или разойдясь, а ты – в плену большой любви, причем, надо тебе сказать, любви двойной – Эдит и моей. Большой любви нужен служитель, а ты не знаешь, как своими служителями пользоваться.
– Так как же мне ее попросить?
– Плеткой, приказом, заткни ей просто в глотку, чтобы она задыхаться начала.
Как сейчас вижу Ф., стоявшего там, у окна, на фоне которого уши его казались почти прозрачными. Я помню эту с претензией обставленную комнату в обшарпанном домишке, вид фабрики, которую он собирался купить, его коллекцию мыла, куски которого были составлены в макет игрушечного городка на зеленом фетре бильярдного стола, покрытого искусной резьбой. Свет пронизывал его уши, как будто они тоже были вырезаны из куска грушевого мыла. Помню фальшь его голоса с легким эскимосским выговором, оставшимся у него с того лета, которое он студентом провел в Арктике.
– Ты в плену большой двойной любви, – сказал Ф.
Плохим я был хранителем этой двойной любви, хранителем-невежей, дни напролет бродившим по музею грез и жалости к самому себе. Ф. с Эдит меня любили! Но в то утро я пропустил мимо ушей это его заявление или просто ему не поверил.
– Ты не знаешь, как своими служителями пользоваться, – сказал тогда Ф. Уши его светились, как японские фонарики.
Меня любили в 1950 году! С Эдит я так и не поговорил – не смог. Ночь за ночью я лежал в темноте, слушая, как поднимается и опускается лифт, мои беззвучные приказы свербели в мозгу подобно заносчивым императивным надписям, выбитым в камне египетских памятников, немых под тоннами покрывающего их песка. Вот так и ее уста, словно охваченные безумием, суматошно скитались по моему телу, как стайки птиц с атолла Бикини, миграционный инстинкт которых разрушила радиация.
– Но я тебя предупреждаю, – продолжал Ф., – настанет время, когда тебе вообще ничего больше не захочется, кроме этих бесцельных поцелуев.
К вопросу о прозрачности кожи – должен сказать, что такой была кожа на горле Эдит: тончайший и мягчайший из покровов. Казалось, что тяжелые бусы из ракушек могут поранить ее до крови. Целуя Эдит в шею, я как бы вторгался в нечто интимно-телесное, подобное черепашьему плечу. Ее плечи были острыми, но не тощими. Худой она не была, но независимо от полноты кости ее тела всегда доминировали над плотью. С тринадцати лет кожа Эдит обрела бархатистую зрелось персика, и домогавшиеся ее тогда мужчины (в конце концов ее изнасиловали в каменном карьере) говорили, что она из тех девушек, которые, становясь женщинами, быстро увядают – именно так обычно уговаривают себя слоняющиеся без дела парни при виде девочки-подростка, которая им не по зубам. Она выросла в маленьком городке на северном берегу реки Святого Лаврентия, где до белого каления доводила нескольких кобелей, которые думали, что могут лапать ее маленькие груди и круглую попку просто потому, что она индеанка, а…, – и этим все сказано! В шестнадцать, когда я на ней женился, мне самому казалось, что ее кожа долго такой не останется. Возникало ощущение, что в ней одновременно сочетались хрупкость и сочность, свойственные еще растущим, но уже близким к увяданию созданиям. В двадцать четыре – в год ее смерти, в ней не изменилось ничего, кроме ягодиц. Когда ей было шестнадцать, они напоминали две полусферы, зависающие в воздухе; позже их форма изогнулась, следуя контуру двух изящных глубоких симметричных линий, – в этом только и проявилось увядание ее тела к тому моменту, когда лифт расплющил его в кровавое месиво.
Эдит как живая стоит у меня сейчас перед глазами. Ей нравилось, когда я втирал ей в кожу оливковое масло. Я не противился этой ее прихоти, хотя такие игры с едой мне совсем не по душе. Иногда она капала себе оливковым маслом в пупок и, макая в него мизинец, рисовала на животе спицы колеса Ашоки [15]. Потом она втирала масло в кожу, и кожа темнела. Груди ее были маленькими, упругими, как два сочных фрукта. От воспоминания о ее прихотливых сосках меня так и подмывает все бумаги на письменном столе в клочья разорвать, чем я в данный момент и занимаюсь – рву эту жалкую память бумажную, а член мой, торчащий безнадежно, стучит в гроб ее мангровый, и руки сами собой разводятся, отлынивая от обязанностей, даже долга моего пред тобой, Катерина Текаквита, хоть я тебя расположить к себе хочу этим признанием. Ее дивные соски были темны, как грязь, и очень длинны, когда ее охватывало желание, больше дюйма в длину, морщинистые от мудрости и сосания. Я вставлял их себе в ноздри (по одному). Я вставлял их в уши. Мне все время казалось, что, если бы анатомия позволяла одновременно вставить по соску в каждое ухо, произошло бы что-то вроде шоковой терапии! Ну да ладно, что толку душу бередить этими усопшими фантазиями, пустыми как тогда, так и сейчас? Но мне хочется засунуть себе в голову эти кожаные электроды! Хочу, чтобы тайна раскрылась, хочу услышать, о чем между собой говорят эти тугие сморщенные мудрецы. Они обменивались между собой такими посланиями, которые даже Эдит подслушать не могла, – сигналами, предостережениями, причудливыми сравнениями. Откровениями! Математическими формулами! Я рассказал об этом Ф. в ночь ее смерти.
– Ты мог иметь все, что хотел.
– Что ты мне раны бередишь, Ф.?
– Ты потерял себя в частностях. Все части тела эрогенны или, по крайней мере, могут такими стать. Если бы она тебе заткнула уши указательными пальцами, ты получил бы тот же результат.
– Ты уверен?
– Да.
– А сам ты пробовал?
– Да.
– Я должен тебя об этом спросить. С Эдит?
– Да.
– Ф.!
– Слушай, дружок, лифты, гудки сирен, шелест вентилятора: мир просыпается в головах нескольких миллионов.
– Хватит. Ты с ней это делал? Ты с ней так далеко зашел? Вы этим, что, вместе занимались? Ты вот садись здесь рядом со мной и все подробности выкладывай. Я ненавижу тебя, Ф.
– Ну, она свои указательные пальцы засунула…
– Ее ногти были покрыты лаком?
– Нет.
– Были, черт тебя дери, были! Нечего тебе меня жалеть.
– Ну, ладно, были. Она засунула свои пальцы с красными ногтями мне в уши…
– И тебе это понравилось, ведь так?
– Она свои пальцы засунула мне в уши, а я ей свои, и мы поцеловались.
– Вы это друг другу делали? Голыми пальцами? Ты чувствовал и уши ее, и пальцы?
– Вот, до тебя уже начинает доходить.
– Заткнись. Как тебе ее уши показались?
– Тугими.
– Тугими!
– Уши у Эдит были очень тугие, я бы сказал почти как у девственницы.
– Пошел отсюда, Ф.! Убирайся с моей постели! Лапы свои от меня убери!
– Слушай, извращенец, или я тебе шею цыплячью сверну. Мы были совсем одеты, кроме пальцев, естественно. Да! И пальцы друг другу сосали, а потом сунули их друг другу в уши…
– А кольцо, кольцо она сняла?
– Думаю, нет. Я тогда из-за ее длинных красных ногтей очень беспокоился за свои барабанные перепонки, так она у меня внутри усердно ими ковыряла. Мы закрыли глаза и целовались по-дружески, не раскрывая рта. Внезапно все звуки в холле стихли, и я стал слушать Эдит.
– Ее тело! Где это случилось? Когда ты мне такую подлянку подложил?
– Вот, значит, что тебя интересует. Это случилось в телефонной будке в холле того кино, что в центре.
– Какого кино?
– Системного кинотеатра.
– Врешь! В Системном нет телефонной будки. Там вроде только один или пара отгороженных стеклами телефонов на стене. Вы это снаружи делали! Я отлично знаю этот грязный холл в подвале! Там всегда гомосеки слоняются, члены малюют и телефонные номера записывают на зеленых стенах. Так что, вы занимались этим снаружи? Вас кто-нибудь видел? Как ты мог меня так подставить?
– Ты был в сортире. Мы тебя ждали около телефонов, эскимо ели. Уж не знаю, что ты там так долго сидел. Мы доели мороженое. Эдит заметила на моем мизинце шоколадную крошку. Она грациозно наклонилась и слизнула эту крошку языком, как муравьед. А у себя на запястье шоколадную крошку она проглядела. Я быстро наклонился и слизнул ее, только, должен признаться, у меня это получилось очень неуклюже. Потом это стало как игра. Игры – лучшее творение природы. Все звери играют, и подлинно мессианское видение братства живых созданий на самом деле должно основываться на идее игры…