Они быстро управились с колбасой, уже нехотя попробовали сала с хлебом. После общего третьего стаканчика Виктор завернул крышку фляжки.
- Хватит. Нужно быть в форме.
Согретые спиртом и едой развязались языки, тело охватила приятная истома, война и заботы о будущем отступили, уступив место необходимости общения.
- Куда ты, Виктор, пробираешься? – спросил Вилли.
- Я же объяснял! Я и ты вместе со мной идём к американцам. Хорошо бы до этого где-нибудь отсидеться. Еды для двоих хватит на неделю. Ладно. Будем соображать на ходу. Согласен?
Вилли был несказанно рад предприимчивому напарнику.
- Да. Где-то недалеко отсюда я жил на квартире у одной женщины. Завернём? Можем, наверное, там и отсидеться.
- Попробуем, - согласился Кранц. – Пойдём ночью, под утро.
Он потянулся, зевнул. Обоим захотелось прилечь.
- Ты хочешь спать?
- Угу. Неплохо было бы забраться к твоей бабе. Вдвоём пустит, говоришь? – Он негромко захохотал сказанной двусмысленности.
- Пустит, - ответил Вилли, осоловевший от спавшего напряжения и спирта.
- Да, Вилли, - тихо заговорил Кранц. – Четыре года назад я и не думал, и представить себе не мог, что война так гнусно закончится. Русские сдавались тысячами. Мы шли сквозь строй поднятых рук и думали, что так и будет до Москвы. Такого не было даже во Франции. В деревнях и городках было полно жратвы и девок. Бабы нас встречали и провожали с иконами. Кормили и поили от пуза. Мы разболтались, дисциплина падала, и уже не хотелось рисковать, а каждое, даже малое, сопротивление русских вызывало разочарование и ожесточение. Пошли ненужные расстрелы и грабежи. А это, естественно, вызывало ещё большее сопротивление. Подонок Геббельс подливал масла в огонь. Наци грабили и русских, и нас. Всё, что мы завоёвывали, они присваивали себе, отправляли домой вагонами и упрятали, наверное, так, что и сами не найдут. Разочарование сменилось ожесточением, война пошла не по разуму, а по приказу, росла злоба, которую вымещали на слабых, на жителях и дебильных солдатах, давили апатия, равнодушие. Громко обещанный конец войны отодвигался и неизвестно насколько. А тут ещё постоянная и опостылевшая грязь осенью, а вскоре и страшные морозы зимой. Нервы были напряжены и часто не выдерживали. К зиме нас не готовили, зимой мы должны были отсыпаться в Москве, а вместо этого встречали её в окопах без тёплой одежды, подогреваемые только занудливыми призывами к патриотизму и верности фюреру. Ничего себе печки! Тогда-то я и проштрафился в первый раз.
Виктор откинул полу шинели, достал портсигар.
- Куришь?
- Нет.
Закурил сам, жадно затягиваясь. Видно было, что он вновь переживал давнюю несправедливость, и выговориться для него – всё равно, что в какой-то мере отомстить за старое.
-8-
- В декабре, когда мы с отмороженными яйцами и увешанные сопливыми сосульками уже драпали от Москвы, к нам в роту приехал из ваших, чёрный, только штандартен, со свитой и охраной на трёх машинах. Эта стая не полезла, конечно, в окопы, а приказала нам собраться в деревне, где ещё среди чёрных печек оставались четыре почти целых дома. Под укрытием домов и стояли мы, сорок восемь замороченных и замороженных, завёрнутых поверх шинелей во что попало, на некоторых счастливчиках были даже валенки. Все кашляли, чихали и постоянно хотели спать. У половины были обморожены руки или ноги.
- Штандартен разорался: «Что это за сборище, позор для немецкой армии, ясно, почему вас большевики гонят» и нёс разную другую галиматью, совершенно не действующую, как я видел, на солдат, которые стояли полувольно и сонно смотрели на расходившегося чёрного борова. Их уже ничем нельзя было запугать.
- Прооравшись, штандартенфюрер зачитал нам приказ фюрера о незамедлительном прекращении отступления и о расстрелах тех, кто его нарушит. Всё правильно. Нам и самим стыдно было так позорно бежать, когда мы уже видели Москву. Солдаты сделали всё, чтобы победить. Если бы только не напортачили генералы и наци, мы были бы в Москве. Приказ восприняли нормально, но эта вонючка чёрная всё испортила. Он сказал, что, заботясь о здоровье солдат, привёз нам перчатки. Их вынесли из машины в закрытом ящике. После этого все благодетели, замёрзнув за какие-то пятнадцать минут, устремились в избу, где я расположился с денщиком, и куда приходили отогреваться из окопов оставшиеся у меня младшие командиры, расселись хозяевами и стали пить принесённый кофе, от запаха которого у меня закружилась голова. Но мне не предложили. Свиньи! Я вынужден был им, хлюпающим и отдувающимся, рассказывать о диспозиции и о возможных действиях своих и русских, о выполнении приказа командира батальона, который, кстати, был тоже здесь, среди них.
- Сделав своё дело, а главное, напившись кофе в тёплой избе, они оттаяли и снаружи, и внутри, и со всем соглашались, изредка кивая головами, хотя видно было по бессмысленному выражению их глаз, что никто из них, конечно, кроме командира батальона, ни черта не понимает, да и не хочет понять. Это были типичные партийные функционеры, основное дело которых – насаждать и охранять власть партократии, тасовать кадры, распределять награбленное и карать за непослушание.
- Когда я, видя их тупые рожи, быстро кончил, они посидели ещё осоловело с полчаса, а потом следом за своим шефом вышли к машинам, еле забрались в них и, так и не сказав ни слова, уехали.
- Ещё через полчаса мне позвонил командир батальона и лаконично сообщил, что приказом штандартенфюрера за низкую дисциплину в роте я понижен в звании до оберлейтенанта. Оказывается, они привезли нам белые нитяные гвардейские перчатки, и мои солдаты, дружно посрав и подтерев ими задницы, разложили их на дороге на выезде из деревни. Штандартен, как добавил командир уже нормальным голосом, ошалел от злости и хотел вернуться, чтобы расправиться со мной, но тут же раздумал, вспомнив, что я был вместе с ними в избе. Расправились со мной заочно. Комбат приказал найти виновных и примерно наказать. Но виноваты были все, и они были моими боевыми товарищами. Когда они узнали от денщика о том, что я лишился капитанских погон, то приходили и просили прощения. А вечером мы устроили грандиозную попойку и орали песни так, что лишили русских сна.
Уже стемнело. Капитан придавил пальцем сигарету, она рассыпалась искрами и затухла. Стало тихо в комнате и шумно за окном. Виктор встал, прихватил стул, чертыхаясь в темноте, подошёл к двери, влез на стул и снял плотные шторы, путаясь в них.
- Пора устраиваться. Часа два-три всхрапнём и потопаем к твоей хозяйке.
Он вышел в коридор и запер дверь ножкой стула, которую просунул в дверную ручку. Попробовал – надёжно.
- Там, в соседней комнате, есть панцирная кровать и вполне приличный ещё диван. Я больше тебя, мне – кровать, тебе – диван. Бери портьеру, пошли укладываться.
Когда они кое-как устроились, Вилли спросил:
- Не сердись, но ты прошагал до Москвы и обратно, а всё капитан. Почему?
Виктор заскрипел пружинами, вопрос ему явно не понравился.
- Потому, наверное, что я так и не научился беспрекословно выполнять глупые приказы. А после Москвы у меня и охота пропала рисковать, осталась только профессиональная военная работа. И я был не один такой. Знаешь, если бы не мы, профессионалы, русские давно были бы в Берлине.
- Через полгода после разжалования я снова стал капитаном, добавив к погонам Железный Крест. И, заметь, не за выслугу, а за боевые дела. Ещё через полгода я, наверное, мог бы стать майором, а к концу войны, глядишь, и полковником. Только надо было слушаться и выслуживаться. Не это главное. Может быть, живу я последние дни, а может, и часы, и тогда всё: Виктор Кранц – последний, за ним – никого в ряду. Больше всего жалею, до слёз, до боли в сердце, что не заимел сына. Потому и не хочу умирать, пока его нет. Будет, тогда и чёрт с ним, с Виктором Кранцем, неудачником и солдафоном, тогда и жизнь не зря прожита, тогда сдохну с лёгким сердцем, а пока – ноет тут, зачем я воевал и жил?
-9-
- В Сталинграде я не был. Мы просидели всю зиму, переругиваясь с русскими, развлекая друг друга музыкой по заявкам: они нам гоняли Утёсова и Катюшу, а мы им – джаз, на Центральном фронте, не помню уже трудного названия полностью разрушенного города, который был у нас за спиной и который додалбливали русские. А потом нас перебросили под Орёл, и там-то хватили лиха сполна. Это была уже настоящая, грандиозная бойня. Масса техники, нормальные дороги, сухая местность, овраги и степь, небольшие речушки, всё, казалось, способствовало хорошей стратегической и тактической мысли и её реализации. С приподнятым настроением и уверенностью в успехе – с нами Бог и фюрер! – мы ввязались в ожесточённую драку, получили по шеям, а потом и по заднице и стали медленно пятиться и искать норы. А нам этого не разрешали. Только вперёд! А куда вперёд, когда танки поддержки сгорели, пушки почти без снарядов, а у меня в роте опять осталось полсотни человек? Снова у наших генералов мозги оказались жиже, чем у русских. Мы были в отчаянии. Порой смерть казалась избавлением. Уже не мы, а русские пёрли как сумасшедшие, а мы, закопавшись, с трудом отбивались и нередко врукопашную. Кругом – горы трупов, хоронить некогда. Русским, правда, было ещё хуже. Их с тыла подпирали заградкоманды и косили из пулемётов всех отступающих и отстающих. Мы это знали от пленных и потому не ждали для себя пощады. Всеми овладело ожесточение без предела. Как ни крути, а надо было защищаться во что бы то ни стало. Впереди – смерть, позади – неизвестно, что придумают наци за нарушение приказа. Мне, во всяком случае, светило полное разжалование, а то и расстрел. Спасение – только в наших руках и выдумке.