Тогда кое-как помирились, но объясняться еще раз на ту же тему Вольту не хотелось. То есть наоборот: хотелось! Как хотелось! Разом бы выложить все про упрямство и глупость — какое бы удовольствие. И пусть расплачется, покается, потому что иначе она ему не нужна. На кой черт рядом чужая, не понимающая его женщина!.. Но ничего Вольт не сказал. И не из-за боязни скандала. Почти всегда в моменты первой вспышки ему хочется говорить беспощадные слова — справедливые и беспощадные! — но стоит переждать первый миг, и жалость заливает гнев, как вода огонь. Ведь Надя своими глупостями не хочет его оскорбить, не понимает, что оскорбляет. А если иногда и хочет по дурости… Нельзя же с нею так жестоко — с маленькой, некрасивой, пожалуй что никому и не нужной, кроме него… Он и с другими обычно гасит первый гнев, а уж с Надей — в особенности. Гасит первый гнев, но после каждой такой погашенной вспышки откладывается в душе разочарование — как вязкий нерастворимый осадок: ведь он знает точно, что, если оставить эту дурацкую бумажку Наде, дорогая жена старательно перепишет ее три раза и бросит в ящики к соседям — осчастливит и их святыми письмами. На всякий случай: а вдруг за непослушание мстительный бог и вправду нашлет болезни?
Вот так: только что вез сонную Надю и настроение было самое благодушное, но одна эта бумажка в почтовом ящике — и все испорчено. Уж если неизбежно у них газетное воровство, своровал бы неуловимый вор почту сегодня!.. А ни о чем не догадывающаяся Надя что-то говорила про смешного Константина Ивановича. Вольт не прислушивался. Надя часто лепечет вот так: совсем тихо, да еще отвернувшись в сторону, да еще произносит неотчетливо, будто во рту тянучка — любимые, кстати, ее конфеты, — Вольт когда-то прислушивался, переспрашивал, а потом перестал.
А тут еще навстречу спускалась Грушева, соседка сверху, — еще один повод, чтобы испортиться настроению. Как будто нарочно все сразу!
— Ой, здравствуйте! Доброе утро! Какие же вы дружные! Я сколько ни смотрю, всегда умиляюсь! Идете вместе и одеты одинаково — сразу видно, что образцовая пара!
Грушева всегда такая слащавая.
— Здравствуйте, Элеонора Петровна!
Это Надя произнесла совершенно отчетливо. Надя Грушеву любит, не то что Вольт.
— Вы так хорошо выглядите, Элеонора Петровна! Я прямо опять восхищаюсь. Похожи на эту актрису… ну как ее? Французская. Играет еще в этой комедии, где, помните, собачий салон! Ты не помнишь?
Не хватало Вольту помнить актрис. И знает же Надя, что он не ходит в кино, а все-таки спрашивает.
Грушева, заинтересованная выяснением своего сходства с французской актрисой, остановилась с Надей, а Вольт пошел наверх один.
Самое досадное, что он действительно вспомнил, о какой актрисе речь: Анни Жирардо. Они с Надей смотрели этот фильм, еще когда Вольт изредка все-таки в кино ходил, но он не стал возвращаться, чтобы помочь Наде уточнить ее комплимент: признаваться, что все же помнит некоторых актрис, он считал стыдным.
А Грушеву Вольт не любит не только за слащавость. Она воплощает ненавистную ему и столь распространенную в людях бесхарактерность, отсутствие цели: когда-то закончила искусствоведческий факультет, говорят, блестяще училась, была сталинской стипендиаткой — и вышла замуж, уехала в Североморск, а там не требовались дипломированные искусствоведы. И Грушева переквалифицировалась в машинистки. Да так прочно, что, вернувшись в Ленинград, и не попыталась устроиться по специальности — по настоящей специальности! — а так всю жизнь и проработала машинисткой. Теперь уже скоро на пенсию. Она дружит с матушкой Вольта, потому часто заходит по-соседски, и Вольт однажды не удержался, спросил: «А вы не жалеете о своей профессии?» Грушева не обиделась, объяснила с обычным благодушием: «Разве я младшим научным столько бы получала? Да и кому это нужно — рассуждать об искусстве? Все равно что рассказывать, как пахнет роза, вместо того чтобы ее нюхать. А так я в Арктическом институте — живое дело! Экспедиции отправляем ко всем полюсам, Я хотя только машинистка, а все-таки участвую». Вольт не отставал: «Почему младшим? А вы бы профессором, доктором наук! Надо же стремиться к максимуму возможного!» Грушева махнула рукой совсем по-домашнему: «В доктора попробуй попасть! И тоже немного толку. Что они открыли — эти доктора в искусстве?» Вольт посмотрел на нее — такую всю домашнюю, с двумя набитыми сумками — и отстал: ну правда, какой из Грушевой доктор искусствоведения? А машинистка она, кажется, неплохая. Вольт и сам. рекомендовал ее в институте, и все довольны, даже Поливанова, а уж она-то дама с запросами! И вся до кончиков ухоженных ногтей — доктор наук.
Машинистка… Грушева — машинистка… Так не она ли перепечатала святое письмо? С нее станется. От такого предположения симпатия к Грушевой, естественно, не возросла. Вольт первым делом поднялся в квартиру и сразу же разорвал дурацкую бумажку и выбросил в уборную: а то заваляется, Надя случайно найдет.
Матушка уже встала. Она занималась в кухне своими утренними процедурами и не слышала, как вошел Вольт. Процедуры состоят из втягивания через нос воды — горячей и холодной попеременно. Миски с двумя водами негде поставить в ванной, поэтому она оккупирует кухню. Процедура, кажется, йоговская, а научил этому матушку Перс, старший брат Вольта.
Текла вода из крана, и потому, даже выпрямившись от своих мисок, матушка не слышала, как вошел Вольт. Она стояла к нему спиной, очень сутулая, и оттого казалась совсем старушкой. А лицо моложавое — от процедур ли, от природы ли. Вольту она и не кажется старой, и когда недавно телевизионный мастер сказал ему: «Ну вот, сделал, пусть смотрит старушка!» — Вольт не сразу понял, о ком речь. А потом пригляделся: да, можно при желании уже называть маму старушкой. Но по-прежнему не называет. И не считает.
Матушка наконец заметила Вольта и так взмахнула рукой, что задела рукавом миску, расплескав половину воды. Но не обратила внимания на такую мелочь.
— Поплавал? Как это ты вошел, что я не слышала? Нет, ты подумай, какая радость: звонил Петюнчик, что обязательно приедет! На этот раз обязательно. Прямо через три-четыре дня!
Вообще-то он Петр, старший брат Вольта. Но матушка не называет его иначе как Петюнчиком. А Вольт, не любя уменьшительных суффиксов, зовет Персом — это пошло с детства, когда брат любил навертывать полотенце в виде чалмы, надевать мамин халат и в таком виде сидеть на диване, скрестив ноги, как какой-то перс с картинки из «Тысячи и одной ночи». Матушка до сих пор с умилением вспоминает эти чалмы и халаты, утверждая, что Петюнчик — прирожденный талант и зря он не пошел по актерской линии.
— Сказал, что на этот раз приедет обязательно и пробудет целую неделю! Вот счастье-то!
Даже матушка, обожающая своего Петюнчика, уже верит ему с трудом, потому и понадобилась оговорка: «на этот раз». У Перса свои, совершенно иррациональные отношения со временем: если, выходя пройтись, он обещает вернуться через полчаса — то возвращается через четыре; в Ленинград он иногда приезжает, но только в тех случаях, когда не оповещает заранее, а уж если назначит срок — значит, не приедет ни за что. Про себя Вольт давно решил, что ощущение времени — тоже чувство, равноправное со зрением или слухом, и объяснение феномена Перса в том, что он этого чувства лишен — все равно как бывают, например, слепые от рождения или, по крайней мере, дальтоники.
— Лучше не радуйся, чтобы не разочаровываться потом.
Когда-то Вольт тоже очень переживал, если Перс в очередной раз сначала возбуждал надежды, а потом обманывал, но наконец понял, что попросту нельзя позволять надеждам возбуждаться, а мама до сих пор понять не могла, снова и снова надеялась, потом переживала — и за это Вольт злился на брата: не обещал бы, ведь никто же не тянет за язык!
— Лучше не радуйся заранее.
— Нет, он твердо сказал, что на этот раз обязательно!
Конечно, это даже трогательно, когда вот такая вера несмотря ни на что, — если бы не переживания потом, вплоть до гипертонических кризов.
— А когда он в прошлый раз твердо обещал? Месяц назад?
— Ты же знаешь, тогда попала в больницу тетя Женя и некому было смотреть за несчастным Веней. Петюнчик же у нас такой добрый, что такого больше и на свете нет!
В матушкином голосе послышались слезы. Она легко умиляется до слез. Раньше этого не было — тоже признак старости, никуда не денешься.
— Такой добрый, что все на нем ездят верхом!
Вот уж кто бесит Вольта, так эта семейка, дорогие родственнички! Несчастный Веня пил горькую и допился к сорока годам до инсульта, теперь лежит дома беспомощной колодой, а тетя Женя, утомившись за ним ходить, ложится" раза два в год в больницу — якобы с сердцем, хотя у нее обыкновенный невроз, не больше. А Перс отдувается: купать несчастного Веню, приносить картошку, доставать редкие лекарства — все Перс! А живут на другом конце Москвы, два часа езды в один конец! А почему Перс? Что такое вообще — родственники? Друзья — другое дело: их выбираешь сам, они близки по духу, а родственники? Если ничего общего, никаких интересов, как может объединять ничего не значащий факт, что отец тети Жени и отец отца Вольта и Перса — братья? На самом деле, абсолютно чужие люди, если бы Вольт с ними встретился, то кроме как о болезнях и говорить было бы не о чем, но — родственники, и считают нормальным, чтобы Перс ездил к ним чуть ли не по два раза в неделю. А когда Веня еще не стал полутрупом, еще был нормальным пьяницей, делал он что-нибудь для Перса? Ничего! Не вспоминал по году. Зато теперь вся семейка уверена, что Перс чуть ли не обязан! Если бы сложить все время, убитое Персом на милую семейку, то можно было бы два раза закончить знаменитый перевод, которым Перс занимается уже лет десять, да так и застрял на восемнадцатой строфе!