Он только и думает, отбиваясь от снов: отставший, отставший, отставший... Ему может не нравиться это ночное свойство, оно может казаться ему случайным или неслучайным, но оно уже с ним, и он уже навсегда с этими снами связан.
И объяви ему, что с нынешней ночи он опять как все люди, перестань его мучить и преследовать сны, он обрадуется, он на время поднимет голову, но вскоре заскорбит, притихнет, может быть, даже затоскует. Где мои сны, скажет.
Что же есть правда моей жизни — то, что я всю жизнь строил? или то, что меня со всеми моими стройками в конце концов одолели сны? — спрашивает отец уже горячо, категорично.
Но ведь тут нет вопроса.
Дом в Хоне-Десновой, где жила семья железнодорожника, муж, жена и взрослые дети, был добротный, большой; когда две недели гостеванья истекли, Анна Романовна вновь переговорила с хозяйкой: она, мол, с удовольствием поживет здесь еще, если они не против. Небольшая комнатка оказалась после смерти мужа Анны Романовны незанятой, опустевшей. В ней стал было жить второй сын железнодорожника, но как раз он уехал на стройку вслед за старшим — они так и уезжали, один за другим; и таким вот образом Анна Романовна поселилась там, где одиноко жил, а затем умер ее муж. В комнатке она постаралась не трогать с места предметы его обихода. Его пепельница. Его нож, чемодан, его книги. Она ходила на его могилу и подолгу, часами там сидела. Она стала молчалива. Об отъезде уже не думала. И получилось, что она прижилась.
Лера испугалась, что с матерью какая-то тихая беда. Она пробовала поговорить с ней так и этак, говорила с железнодорржником и с его женой, но вот, поохав и повздыхав, все вместе они решили, что пусть Анна Романовна живет как живет. Пенсия будет переводиться сюда, а уволится с работы она письмом. Больше того, железнодорожник в своих частых разъездах будет однажды в Москве и попытается оформить ей, хотя и небольшую, пенсию за мужа — ей было теперь положено, документы в порядке.
Единственное, что беспокоило, — это второй сын железнодорожника, малый с дурным, заметно захватническим характером, он как-то вдруг вернулся и весь вечер бушевал: мол, с какой стати заняли его комнату. Но, побушевав, скоро уехал. Он написал, правда, одно за одним два грозных письма, но затем где-то на стройке определился, увяз уже окончательно и затих.
Прошел месяц, другой. Лера не жила с матерью в Хоне-Десновой, она жила в поселке Новостройном, что примерно в сорока — пятидесяти километрах. Лера устраивалась там на работу и возвращаться в институт не собиралась. И, как оказалось, не только потому, что хотела быть возле одинокой и разом постаревшей матери.
Когда Лера не ответила на мое письмо, которое я послал в Новостройный «до востребования», я не встревожился. Я спокойно ждал начала занятий в институте, чтобы прибыть в Москву и, как всегда пробравшись через ряды сокурсников, сесть возле Леры в лекционной аудитории, а уж там (шепотом) расспросить ее как и что. После лекций, проводив Леру, я поднимусь к ним домой, и вот Лера и Анна Романовна за чаем с печеньем уже подробно расскажут об Иннокентии Сергеевиче — о том, что они там видели и что узнали. Кажется, я даже предчувствовал, как приятно будет в тот час пить у них чай — сидеть за круглым столом, под низко висящей, неяркой лампой, протягивая раз за разом руку к печенью, что в расписной небольшой вазе.
Как вдруг я получил от Леры письмо, совсем краткое и показавшееся мне грубоватым. Лера писала, что наконец-то она «живет настоящей жизнью». И что я был совершенно прав, стократ прав, когда говорил ей о том, что мы слюнтяи и что живем жизнью наперед запрограммированных жалких специалистов, в то время как настоящая жизнь с запахами, звуками, красками проходит от нас вдали.
На том письмо и заканчивалось, как бы обрывалось, но в конце была еще более краткая приписка, которая меня больно ударила: я и влюбилась тут тоже по-настоящему! — приписала Лера, поставив восклицательный знак очень ясно и четко.
В тот же вечер я помчался на наш небольшой вокзал и отправился в Новостройный. По расстоянию да и по карте (поскольку ехать с Урала на Урал) было туда не слишком далеко, но поскольку ехать в Зауралье приходилось местным поездом, с пересадкой и с дополнительным ожиданием, связанным с четными и нечетными днями, это оказалось вовсе не близко. Я добирался почти вдвое больше, чем до далекой Москвы.
Сердце мое ныло; я старался как-то отвлечься, не думать и через ноющую боль занимал себя (и словно бы уже утешал) мыслью о приобщенности; так или не так, но теперь я тоже, как и Лера, буду там и буду приобщен к тем людям, к той их страдальческой жизни. Старый вагон тяжело клацал, затем он так неохотно скрежетал при разгоне, а разогнавшись — чугунно, пугающе гудел. Так и было: я спешил к Лере, а выбранный мной в герои Леша-маленький спешил догнать ушедшую через горы старательскую артель. Каждый в своем времени, мы оба спешили.
Уже в первый день в Новостройном я мог бы понять, что для Леры выбор в любви был определен и в какой-то мере подготовлен моими же горячечными разговорами. Тот, кого Лера выбрала, был шумный мужчина лет тридцати, недавно отсидевший в лагере, а сейчас работавший на поселении шофером. Уже в том письме Лера словно бы переступила, словно бы самое себя. Буянистый молодой мужик, грубоватый и с обветренным медным лицом, он был даже красив. Нам (для наших студенческих лет и воззрений) он казался человеком пожившим, взрослым и, несомненно, пострадавшим. Для всех прочих, живущих в поселке, он был попросту бывший зек Вася.
Мы его, конечно, звали Василием.
Лера лишь чуть смутилась, когда я приехал, — она не таилась, она вся была в новом своем увлечении и восхищенно описывала мне Василия и его жизнь; конечно, Василий не был репрессирован — но все равно он был несколько лет в лагере, страдал — верно?.. Лера уверяла меня, что я пойму ее выбор, как только его увижу. Поклонение ее было самозабвенно, чувство — искренно, а с былым (с нашим былым) было покончено.
— А-а, это друг твой, — сказал Василий; он вылез из кабины и затопал к умывальнику мыть руки после того, как несколько часов крутил баранку.
И добавил (оттуда):
— Дружба — дело святое.
А мы, переминаясь с ноги на ногу, стояли возле его грузовика. И ведь точно! Я уже тоже смотрел на Василия ее глазами. Меня восхищали обветренное лицо, черная от загара шея и в особенности крепкие руки, здоровенные костяшки пальцев, мозоли, ухватистая кисть — весь его облик шоферюги, в сапогах и в ватнике, был прекрасен. Чуть-чуть подванивало не то перегаром, не то беспрерывным курением махры, но ведь мужчина, мужик, и это только усиливало колорит.
Лера пересказала мне свой первый разговор с Василием, после того как он случайно подвез ее на грузовике. Была ночь. Бывший зек, а уже полгода, как поселенец без права дальнего выезда, Василий подвез Леру и высадил вблизи своего барака: тут он жил, тут должен был отоспаться после рейса. А она, восторженная и говорливая, в те минуты еще и не думала о ночлеге. Ночь. Затемненный барак. Двое стоят возле машины.
Лера:
— И вы спали на нарах?
— Когда отбывал? Ну ясно, на нарах. Где же там еще спать.
Лера:
— Боже мой! Как я сочувствую вам!.. Вы настоящий человек, Василий!
Он:
— Я Васька, я простой шоферюга.
Она:
— Не надо. Пожалуйста, не надо со мной так, Василий.
Он нет-нет позевывал, показывая ей, что груб, прост и что немыслимо утомлен (рейс, и правда, был долгим, трудным):
— Катились бы вы отсюда, милая девушка, в свои столицы. Нечего вам тут дурью маяться.
Василий говорил так, как говорит в кино положительный работяга, красивый, не ущербный, с молодой интеллигентной женщиной (с учительницей литературы или с корреспондентом газеты, решившей написать про него статью).
Он (повторяет с силой):
— Катитесь отсюда.
Лера (улыбается. Нежно повторяет его имя):
— Василий...
Он:
— Васька.
Она (еще мягче, нежнее):
— Василий.
Они стоят возле темного барака. Вверху — звезды, ночное небо. Она не хочет уходить. Она не хочет вот так расстаться. Но мотор выключен. Дверца машины захлопнута. Василий постучал сапогом по шинам, осмотрел и — не прощаясь с девицей, без всяких там «до свиданья» — пошел в барак. Плевать он на все хотел. Он, и правда, еле держался на ногах.
— Василий... Вы... вы куда?
— Спать.
Она так и осталась стоять возле машины одна. Он даже не спросил, где она заночует. А пусть, где хочет. Он ушел, глаза его совсем слипались.
Ночевала Лера той ночью в поселковской конторке. Она долго ходила кругами возле сторожа с берданкой, смотрела на него, смотрела — и жалобно, наконец, попросилась. Она спала там, сидя на стуле.
Лера рассказывала о себе, рассказывала восторженно о Василии, но что-то стояло за ней, за ее спиной, какие-то тени, и, словно бы спохватившись, я спросил:
— А как Анна Романовна?
— Мама?.. Мама в Хоне-Десновой. — И Лера (голос ее упал) рассказала, что Анна Романовна поселилась в Хоне-Десновой сначала временно, а теперь вот прижилась, уезжать не хочет и никак ее не забрать — все ходит и ходит на могилу. Лера ее там навещает. Иногда Лера живет с ней день, и другой, и третий подряд, но, по сути, маме она там не нужна.